Главная
Проза
Поэзия
Драматургия
Публицистика
Критика
Юмор
Грот Эрота (16+)
Проложек
Нечто иное
Русское зарубежье
Патерик
 

Анна Шустикова

г. Долгопрудный (Московская обл.)

ШЕСТЬ СУ

Рассказ

***

Знаете ли Вы, из чего состоит человек?

Если нет, то, позвольте, я расскажу Вам. С детства мне запомнился плакат, который гласил: «Человек на восемьдесят процентов состоит из воды». Из простой, самой обыкновенной, черт побери, Аш два О. И жалкой горсточки белков, жиров, углеводов и прочих, вносящих совсем уж незначительных вклад, неорганических элементов. Из них слеплены, склеены миллионы похожих, как, простите, две капли воды, маленьких клеток. А вот уж из этих, выстроенных рядами наподобие послушных солдат, живых звеньев состоят все ткани, все органы, понимаете, все, даже, в конце концов, мысли и кровь. Быть может, из них состоит и душа, но сам с нею я никогда не встречался. Со скальпелем в руках и в орошенном кровью халате, я погружался лишь в брюшную полость, а там, среди склизких завитков кишок, между печенкой, селезенкой и почками – явно не место ни душе, ни даже жалкой душонке, если и есть таковая. Спрашивал я и коллег, и других, нейро– и кардиохирургов, но и они отвечали, смеясь: «Какая душа, брат, из плоти и крови? Сходи-ка в собор, помолись, исповедуйся. Может, святые отцы подскажут тебе, где душа».

Что и говорить, бывал я у священника, но ответ его, знаете, меня не успокоил. Впрочем, об этом я расскажу в свое время. А то сейчас Вы, наверное, недоумеваете: ну, что, в самом деле, он прицепился к этой душе? Действительно, прежде я никогда не задавался такими вопросами. Не до них как-то было, ведь я каждый день оперировал, просиживал в больнице дотемна, в перерывах между делами писал статьи, читал редкие лекции, а вечером ужинал наскоро и, уже за полночь, спокойно отходил ко сну. Я был как-то по-своему счастлив. Но вот уже несколько недель мне нет никакого покоя. Знаете, с тех самых пор, как по ночам я стал видеть сны.

***

Ярмарка скоро начнется, до прихода публики осталось несколько минут и несколько последних, завершающих штрихов. Мой шатер установлен на самом отшибе, к нему ведет дорожка по хлипкой грязи. Над входом переливается вывеска: «Вся суть за шесть су». Я стряхиваю пыль с мягкого красного кресла, что расположилось в самом центре шатра. Смотрюсь в зеркало: на моем лице слой белого грима. За ним не различить ни возраста, ни эмоций. Это и правильно, ведь я здесь никто. Белое пятно, человек без прошлого, будущего и настоящего – одинокий ярмарочный гастролер.

Вдруг небо взрывается грохотом разноцветных искр, низкие облака подсвечиваются малиновым отсветом – это у восточных ворот запустили салют. Я инстинктивно вытягиваюсь по струнке и поправляю потрепанный галстук-бабочку: добро пожаловать на Ярмарку!

Впрочем, мне не стоит торопиться: до моей палатки доходят лишь самые любопытные, да и то под конец вечера. Потому я, лениво откинув яркую штору, выхожу из шатра и сажусь на перевернутое ржавое ведро под огнями вывески. Жадно закуриваю и смотрю вдаль, туда, где, разрывая небо безжалостными огнями всех цветов радуги, завертелось чертово колесо. Оттуда, с центральной площади, доносятся смех, визг, топот, пальба и, разумеется, музыка.

Мимо моей палатки, подобрав расшитый блестками подол юбки, чтоб не запачкать его в грязи, пробегает цыганка-гадательница. Она недовольно озирается на мой шатер, сверкает глазами и плюет в мою сторону. В ответ я резко оттопыриваю палец и подкрепляю жест громким: «Катись-ка отсюда». Цыганка и катится, правда, сперва пролаяв что-то в ответ. Что и говорить, мы с этой швалью недолюбливаем друг друга. Оно и понятно: этот люд испокон веков наживается на том, что говорит простакам неправду, сулит им золотые горы, счастливый брак и, конечно же, исполнение всех прочих желаний. Я же иду по другому пути: я выставляю на свет все тайные порывы человеческих сердец, вывожу каждого на чистую воду. И не у всех, эх, далеко не у всех сердце изнутри отделано золотом. Все чаще там встречается всякий сор и пыль. Мелкая, безвредная и бесконечно серая.

На горизонте показываются двое. Странно, обычно за самым сокровенным приходят в одиночку. Неужели, вот он, Бесстрашный? Неужто сегодня я встречу Его?

Я привстаю с ведра, щелчком выкидываю окурок и каблуком сапога, не глядя, втаптываю его в хлюпающую грязь. Я складываю руки козырьком над глазами, вытягиваю шею и усмехаюсь. Ну и парочка!

Меся грязь изящными туфельками, впереди уверенно шагает женщина, не определить возраста. Волосы, только-только из рук парикмахера, лежат взбитыми прядями. Лицо под ними гладкое, с напряженными, алыми губками. Платье, выглядывающее из расстегнутого пальто, плотно прижимается к упругому телу. Она говорит что-то своему спутнику, не поворачивая головы. А спутник этот – понурый мальчик. Высокий, бледный, бесформенно-сгорбленный. Упрямая белая рука женщины тянет его за собой, а он еле-еле волочит ногами. Светлая головка с гладко зачесанными волосиками безвольно болтается при каждом движении. Костюм, хоть и вычищенный, не из дешевых, висит на нем, будто чужой.

Они приближаются, я наготове: оглядываю свой камзол, втягиваю живот, поправляю жилет и, растянувшись в слащавой улыбке, зажмуриваюсь на секунду – лишь бы скрыть неловкий смешок. Двое уже близко и я различаю и звуки шагов, и женский голос. Она говорит: «…Чтобы никто, милый, больше не сомневался. Мы получим сертификат, на листе золоченой бумаги. Там будет написано, черными буквами, что такой-то думает только о музыке и все усилия приложит, лишь бы стать знаменитым. И станет! Вот так! Не дадим никому сомневаться. Не дадим зазнаваться мы этой учительнице, старой карге. Слышишь, милый?...»

Поравнявшись со мной, она замолкает. Улыбается, светски сверкая зубами. Тянет руку с монетами, говорит: «Добрый вечер, мсье. Это Вы можете доказать, что мой сын – вылитый гений?»

«Гений» выглядит кисло, нервно морщится, дергает шеей. Кажется, он не рад материнской затее, но покорен, как вол. Я осматриваю его с секунду, пока дама возникшей ниоткуда салфеткой смахивает комья налипшей грязи со своих фирменных туфель и с ботиночек и штанин сына.

После я говорю: «Добрый вечер, мадам. Да, конечно, извольте, прошу», – повернувшись на каблуках и изогнувшись в учтивом поклоне, я приоткрываю край драной шторы, впуская парочку внутрь. Мадам, покачивая жаркими бедрами, проходит в палатку, мы с мальчишкой за ней. Она тут же устремляется к креслу, но я делаю резкий шаг, преграждая ей путь. Я встаю перед ней. Чуть ближе, чем нужно, почти что вплотную. Я чувствую сладкий аромат и близость спелого, сочного тела. Я говорю: «Простите, мадам. Вам придется присесть на скамейке у входа. Проход за эту черту разрешен только испытуемым». Она послушно кивает, целует сыночка, что выше ее на полголовы, в опущенный лоб. Шепчет ему на ухо: «Все будет хорошо, милый». Заходит за линию. И, закусив в волнении губку, складывает руки на груди, думает, видно: «Ах, что же будет?»

Я беру мальчика за руку, веду к креслу, усаживаю и спрашиваю, склонившись над самым ухом: «Для эксперимента нужно Ваше личное согласие. Вы готовы?» «Ййя? Ддда…» – Мелко вздрогнув, пищит он в ответ. Я улыбаюсь и щелкаю пальцами. Кресло вдруг оживает, превращаясь в дрожащее красное облако, так похожее на желе из вишни. Пальцы мальчика напрягаются, но теперь ему не встать с места. Он бросает короткие, нервные взгляды, а затем верещит: «Нет, нет, ннне надо. Мммама, я не хочу!» Бедный мальчик, он не знает: там, за чертой, время остановилось. Мама не услышит, мама не придет.

Тем временем кресло поглощает его с головой, целиком. С минуту он извивается, сопротивляется, куда-то рвется. Все тщетно. Мальчик замирает. А кресло, наконец наигравшись, выплевывает его за черту.

Для мамы не прошло и секунды: только что ее сынок расположился, как тут же встал, весь в поту. Подошел к ней неровно, шатаясь, вцепился в руку. Она улыбнулась, погладила холодные пальцы: «Что ты? Все? Ну-ну, не волнуйся… Ой! Кто там, смотри!»

Из подсобки, прыгая боком, выбегает обезьянка в камзоле, таком же алом, как у меня, с блестящими золотом пуговицами. В руках она держит лист плотной бумаги – Сертификат. «Спасибо, миленькая», – женщина улыбается растроганно и треплет Пьера – так зовут обезьянку – по голове. Пьер недовольно вздрагивает и, теперь уж на всех четырех лапах, убегает назад. Женщина, вздохнув ему вслед, наконец подносит бумагу к глазам. Все умиление испаряется мгновенно, скулы загораются гневно, она с вызовом кидает лист мне в лицо: «И это Ваша хваленая правда? Глубинная суть? Тьфу, Вы – шарлатан, только и всего», – а затем уже ласково, к мальчику: «Пойдем, милый, скорее отсюда».

Я поднимаю бумагу, упавшую на пол. На ней написано крупными буквами: «Все мысли такого-то сводятся лишь к одному: Как же я ненавижу всю эту музыку, но против мамы же не пойдешь. Как я устал, и что они все ко мне привязались? Когда же я вырасту, отделаюсь от учителей и буду жить на папины денежки! Конечно, он отдаст мне их все. Зачем же иначе он всю жизнь их копил?»

***

Возможно, Вы скажете, что это совершенно невероятно. Ведь нельзя же так четко, во всех деталях запомнить пусть даже и самый диковинный сон. А я помню и блеск пуговок на камзоле Пьера, и облезлую краску ведра у входа в шатер и то, как натягивалась ткань на, прости Господи, груди этой мадам, и как трепетала при каждом вздохе там же, в области декольте, маленькая точечка родинки. Все слова, все нюансы, а, главное, все логические связи, последовательность действий – вовсе не выдумка, тут я уверен. Понимаете, каким бы ни было ночное видение, мы помним его как-то кусочно, клочковато, и, лишь вспоминая и рассказывая о нем из раза в раз, обогащаем его деталями и ощущением непрерывности. А тут непрерывность была самая настоящая. Даже не такая, как в книге или в кино, где мы перескакиваем с одной сцены на следующую, пропуская порой часы, месяцы, а то и годы жизни героев. Нет, нет и еще раз нет!

Впрочем, этот сон был одним из первых, и тогда я еще пытался как-то истолковать его в соответствии со своими воспоминаниями и подсознательными желаниями. Где-то в глубинах детства я нашел прообраз шатра и залитого грязью ярмарочного поля. Понимаете, я вырос в семье весьма строгих нравов, и поход на ярмарку казался моим родителем чем-то сродни участию в языческих обрядах. «Это ниже достоинства человека. Конечно, я имею ввиду человека не рыночного, но Homo Sapiens. Каким, надеюсь, вырастишь и ты», – так ответил мне отец, когда я, возбужденный, восторженный, девятилетний, влетел в его кабинет и прокричал с порога: «Папа, папа! За городом открылась большая ярмарка! Поль и Марк были там вчера с родителями, говорят – просто ах! Давай, сходим все вместе, на выходных?» Но отец не разделил моего энтузиазма. Посмотрев осуждающе поверх очков, он процедил слова, недовольно покачал головой и, сухо поджав губы, снова вернулся к своим черновикам.

Там же, в детстве, можно найти и образ Пьера – это была подопытная обезьянка моего отца. Он обучал ее разным штукам и что-то такое потом доказывал в психологии поведения животных. Когда я видел, как отец, никогда не позволявший себе в обращении с сыновьями мягкости, так вот, когда я видел, как он ласково гладит Пьера, мне временами казалось, что это – еще один братец, младший и любимый сынок в семье Сенье. Помню, как иногда, когда Пьер, особо отличившись, сидел на коленях отца и грыз галету или банан – свою награду за успехи в учении, – отец вздыхал и повторял задумчиво: «Да… Порой мне кажется, что Пьер куда умнее многих людей. И так смотрит на меня временами, что я, право, пугаюсь: будто видит всего меня насквозь. Видит самую суть… Впрочем, это мистика и пустое. Никаких подтверждений научных, а, значит, все чушь».

Долго размышляя о подробностях сна, я нашел, откуда явились и камзолы с золочеными пуговицами, и неон вывески, и сквернословящая цыганка, и самое главное – мистическое кресло. Но, если я буду вдаваться во все детали, это займет немало времени и очень сильно нас отвлечет. А я, знаете ли, хотел Вам рассказать и о других своих снах. Поэтому, уж простите мне мою торопливость, я сразу же перескачу к последней ассоциации, лежащей на поверхности памяти, а именно к этой странной парочке, посетившей меня во сне. Хилый мальчик, болезненно бледный, заикающийся, с мельтешащим, неспокойным взглядом – мой пациент, поступил в отделение накануне того сна. А аппетитная женщина – да, да, именно так я окрестил ее про себя, впервые увидев, – и вправду была его мать, жена какого-то крупного бизнесмена. Конечно, я не знал этого наверняка, но все же догадывался, ведь лечение в нашей клинике по карману лишь «непростым», то есть весьма состоятельным людям. Поэтому, от греха подальше, я старался не смотреть на нее, такую соблазнительную и запретную.

Теперь все просто, скажете вы: неисполненное желание из детства сплелось с нынешней тайной страстью, безликий и невыразительный мальчик, мамочкин сыночек, был противопоставлен Пьеру – любимцу моего отца, понимающему, по его словам, человеческую суть. И вот, вуаля, перед нами – декорации сна. Кроме того, эта женщина, пышная, видная, громкоголосая сразу возвестила, что сынок ее, оказывается: «Мальчик необычный, невероятный и вообще музыкальный гений, так сказать, Моцарт двадцать первого века».

Впрочем, в его любви к музыке я сомневался с первого же дня. И в дальнейшем, после событий на сновиденной ярмарке, мои сомнения подтвердились. Понимаете, в утро перед операцией, во время обхода, я, чтобы подбодрить мальчишку, начал обсуждать с ним постановку Верди, что я видел на днях. Но музыкальный гений не хотел поддержать разговора, отнюдь, от одного лишь слова «опера» глаза мальчика стали еще испуганней и серей. Совпадение, скажете вы?

Ах, как бы и я хотел так думать! Как хотел бы я знать наверняка, что «Вся суть за шесть су» – лишь пустой аттракцион, ничего не значащий сон. Разумеется, мне нет никакого дела до чужих сыновей, до высокорослых бездарей, которым родители пророчат путь новых Пуанкаре, Гюго или Моне… Что мне до них? Как будто такая уж редкость! Однако, так больно, когда сквозь этот потрепанный шатер проходят другие, родные мне люди.

***

К счастью, таких людей в моей жизни не так уж и много. Родители умерли, братья разъехались: кто в Скандинавию, кто в США, а кто, став членом «Врачей без границ» – в черную, чем только не инфицированную Африку. Теперь мы видимся с ними всего-то раз в год, в канун Рождества. Да и то не вживую – по скайпу. Что ж до других родственников, то знакомства с тетушками и дядюшками, как и со всем их потомством, я избежал, женат не был, детей, слава богу, не заводил. Крутил всю жизнь непродолжительные и ни к чему не обязывающие романы, пока не появилась Мари.

Конечно, за те годы, что мы с нею знакомы, я знал и других женщин, а она… Впрочем, какое теперь это имеет значение? Отныне она, с мелкими завитками темных волос и большими, чувственными глазами, тихая, худая и оттого угловато-жесткая в постели, уже никогда не вопьется в меня своей тазовой костью…

Но что это я, в самом деле, развел нюни при Вас и даже при дамах... Чего доброго, Вы еще подумаете, что я одинок, и начнете жалеть меня. Зря! Слышите? Все мое одиночество мнимое, оно оттого, что я говорю с Вами только в первом лице. Потому-то и кажется, что мир мой искривлен, что в нем есть мое я – большое, раздувшееся, как костюм космонавта, и, точно так же как этот нелепый, неудобный наряд, летающее в пустом, безлюдном и безвоздушном пространстве. Мой рассказ смотрелся бы совершенно иначе, если бы я начал его как-то так: «Однажды по осени, известный хирург, Бенуа Сенье, разочаровался в человечестве. Впрочем, не во всем сразу, нет, он все еще таил в сердце любовь к этому уникальному в своем роде виду животных, но в горстке знакомых ему индивидуумов он разочаровался окончательно и бесповоротно. С тех самых пор, как начал видеть сны…»

Сразу можно заметь, что рассказываю я неумело. Поэтому, позвольте, я не стану воображать себя писателем, а буду по-прежнему говорить с Вами по-свойски, как говорят с товарищами во время застолья или с незнакомцами в баре, когда хотят излить израненную душу…Так о чем это я?

Ах, да, о Мари. Она была младше меня на пятнадцать… Нет, нет, на все двадцать лет. Все-таки есть свои прелести в преподавании! Способная ученица – разумеется, ведь другой бы я не заметил. Но, даже обратив внимание на ее глаза, миндальные, так ярко и влажно лучащиеся на светлом, очень нежном лице, полюбив запах ее духов и то, как в задумчивости она сперва облизывает, а затем закусывает нижнюю губку, да, тогда я не подозревал, что и она незаметно изучает меня. И потому я был крайне удивлен, когда Мари пришла на Рождество ко мне домой, в мою неприбранную и насквозь пропахшую табаком квартиру. «Рождество – говорят, праздник семейный. У Вас нет семьи, мсье, я знаю, я наводила справки. И у меня нет семьи. Так может, сыграем сегодня в семью, чтоб не проводить Рождество в одиночестве?» – без приветствий и прелюдий, она с порога проговорила эти слова, речитативом, скороговоркой, и, опалив меня взглядом, проскользнула внутрь. И тут же дом наполнился ароматом праздника, уюта и женщины…

Но этот запах, как и сама Мари, никогда не задерживался надолго – утром он таял, как дым, и моя квартира за какие-то полчаса вновь становилась терпко-прокуренной, неприбранной, холостяцкой. Эти приливы и отливы длились то ли семь, то ли восемь лет и уже успели стать неотъемлемой частью моего бытия. За эти годы Мари окончила университет, начала практику в области онкологии и как-то легко, играючи, получила степень доктора медицины. Я гордился «моей девочкой», как называл я Мари про себя, и с каждым годом все серьезнее задумывался над тем, не пора ли мне, прожившему вот уже полсотни лет, перестать бегать за другими юбками и наконец-то осесть, женившись.

***

Я курю, прикрывая огонек ладонью – от дождя. Мои кудри слиплись, упали на лоб. Я чувствую, как струйки воды текут по лицу и затем, помутнев от растворившегося в них грима, стекают под ворот рубашки, холодя тело и ткань. Я вглядываюсь вдаль: в дождливые дни ярмарка играет в полсилы, пестрая толпа зевак редеет, ее биение становится едва различимым. Бам, бам, бам – только и слышу, как дождь барабанит по ржавому ведру, что в сухие дни служит мне табуретом. Интересно, доберется ли кто-нибудь до меня в дождь?

Вдруг там, где огни и публика, от шатров отделяется точка. Человек? Как всегда в ожидании гостей, я вытягиваюсь, щурюсь и даже чуть-чуть привстаю на носочки: увы, за пеленой дождя не различить, кто там шагает, весь в черном.

Я чуть напрягаю щеки и губы – примеряю улыбку. В голове моей проносятся слова, такие привычные, машинальные, лживо-любезные приветствия, которыми изо дня в день я встречаю гостей. Вдруг губы мои замирают, а приветствия увядают и, невысказанные, тяжело оседают где-то внутри. Человек, в течение пяти минут пробиравшийся ко мне темной дорогой, наконец-то вышел на свет.

Это была женщина, тонкая, со стеснительно трепещущими ресницами. И ресницы, и завитки буйных, не подчинившихся даже дождю волос, и приталенное шерстяное пальто – все было черным, как этот дождливый беззвездный вечер. И потому, наверное, так выделялось ее лицо – светлое, будто бы излучающее внутренний, с легкой голубизной, свет. Это лицо сияло, как Луна в темноте ночи. И я тут же узнал его, с первого взгляда. Вернее, я не мог вспомнить ни имени этой девушки, ни того, когда же, в каком, черт побери, городе, на какой из тысяч ярмарок я встречал ее прежде… Но, лишь один раз взглянув на нее, тут же понял – что вот она, женщина, та единственная, которую я люблю.

Она здоровается со мной тихо и скоро. Смотрит в глаза. Растерянно опускает ресницы. Но потом, видно, набравшись воздуха, а вместе с тем смелости, вновь устремляет на меня пристальный взгляд. Не говорит, а бросает: «Вот шесть су, мсье. О Вас пишут, что Вы говорите правду о людях. Так вот, я пришла к Вам узнать всю правду о себе». И тут же, не дожидаясь ответа, опустив голову, шагает в шатер.

Я шмыгаю за ней, мельком смотрюсь в зеркало – грим, и правда, местами потек, обнажив мою неровную кожу. Я приобрел черты человека, но девушка, кажется, не узнала меня. Да и могла ли? Видела ли она меня прежде? Увы, я не помню. Скорее всего, нет: никто не приходит в мой шатер дважды.

Вода течет с нее ручьями, ботинки оставляют на полу следы жидкой грязи. Но, несмотря на все это, в каждом ее шаге чувствуются стать и грация, достойные и принцессы. Она вопросительно кивает в сторону кресла, я отвечаю ей так же молча, кивком: «Да, сюда». Она садится, медленно положив руки на подлокотники. Улыбка замирает в уголках губ.

Как всегда, кресло вдруг начинает дрожать и оживает. Гостья тоже вздрагивает испуганно, но, все глубже погружаясь в полупрозрачное, отдающее красным нутро, она не издает ни звука. Кресло держит ее чуть дольше секунды и, выплюнув наружу, вновь обращается из желейного в гладкое, кожаное и неживое. Гостя улыбается как-то неловко, со страхом и легким стыдом. Нервно поправляет непослушные волосы, видно, не зная, куда деть трепещущие тонкие белые пальцы.

Пока Пьер бежит к ней через весь шатер, я кручу пуговицу на камзоле, мечтательно думаю: «Что там, на этом золоченом листе? Скромная, женственная, моя гостья, я чую, должна быть совершенством!» За этими мыслями, я упускаю тот момент, когда обезьянка вкладывает в дрожащую руку свой лист. Я слышу вздох. Подняв голову, замечаю, что Сертификат выпал из мертвенно-белых, бесчувственных пальцев. Не сказав ни слова, девушка стремительно, словно тонкая, черная речная птица, выскальзывает вон.

Я нерешительно поднимаю бумагу. И столбенею, прочитав: «Все мысли такой-то сводятся лишь к одному: я хочу, нет, я должна стать всемирно известным врачом. Чем быстрее, тем лучше. И все, что мне может в этом помочь, я использую. Вот, к примеру, мне дана красота. Меня любят мужчины, так что ж? Это может помочь: раз раздвинула ноги, другой – и обрела покровителей всюду и самых лучших, преданных учителей».

***

В то утро я проснулся с серебряным, ледяным от пота лбом. Выдохнул с болью: «Мари…» И тут же услышал легкий шорох и трогательное мурчанье сквозь сон. Я обернулся: белоснежная кожа Мари отражала дымчатый утренний свет.

Ее руки, острые лопатки, спина – все было оголено и инстинктивно сжималось при каждом дуновении струящегося сквозь приоткрытую балконную дверь ветерка. Я потянулся было к ее плечу, чтобы поправить спустившееся одеяло, чтобы спрятать эту каррарскую наготу, но вдруг, вспомнив сон, одернул руку. Отвращение мутной, тяжелой волной нахлынуло на мое сердце. Я тут же представил себе сотни мужских рук, что прикасаются к этим же плечам. Жадные, покрытые трещинками и окруженные морщинами губы, страстно целующие эту тонкую шею. Обвисшие животы, прижимающиеся вплотную к плоскости ее молодого, подтянутого тела. И глаза, помутневшие, полуприкрытые от блаженства, когда Мари, сперва облизнув кончиком языка свои нежные губы, встает на коленях, опускается ниже и ниже…

Не выдержав, я вскочил с постели и в чем был, вернее, ни в чем, нагой вышел на балкон. Закурил. Сизый дым сплетался с легким туманом, что пришел с реки. Улица была пуста, еще не зашуршали ни дворники, ни собачники и их питомцы. Единственный шум, прорезавший тишину – был звон колокольчика на ветру на балконе напротив. Я бросил взгляд назад, в сумрак комнаты: по постели были раскиданы кружева волос, а по полу – сброшенное белье, мятое платье и мои брюки. Впрочем, точно такие же брюки могли принадлежать кому угодно.

Я затушил сигарету и тихо, лишь бы не разбудить спящую в моей кровати, но всего за ночь ставшую совершенно чужой женщину, я оделся и вышел из дому. Вернувшись вечером, уставший и серый, я не застал Мари.

Она вновь пропала на неделю, а когда объявилась на моем пороге, я не открыл ей дверь. Стоял, как истукан, напротив глазка и слышал частое дыханье Мари. Наверное, по ту сторону она тоже слышала мои тяжелые вздохи. Но, кроме воздуха, из наших уст не вылетело ни слова. Так и расстались мы, не попрощавшись.

***

– Вот старый дурак! – скажете Вы, – упускает любовь, быть может, последнюю в жизни, доверившись глупым снам.

Но я не доверял им, о нет! Сопротивлялся, как мог. Я уже говорил Вам, что поначалу я даже пытался расщепить сны на атомы, как завещал дядюшка Фрейд. Не спорю, попытки мои неумелы. Но, как говорится, я делал, что мог.

Однако, время шло, и клубок снов сплетался все плотнее. Они начали сниться мне каждую ночь, обнажая передо мной душу любого – будь то пациент, мой коллега, студент, медсестра, продавец в магазине… А душа, породившая эти кошмары, оставалась сокрытой и от моих глаз.

Потому, чтобы разобраться в первоистоках ночных видений, чтобы избавиться от них и, прежде всего, от навязчивой мысли, что с каждым сном заявляет все громче: «А что, если это не сны? А что, если это и правда глубинная суть грошовых душ?»… Так вот, чтобы разобраться во всем и со всем покончить, как-то вечером я вступил в кабинет триста шесть.

Меня встретил голос, мягкий и вкрадчивый, ворсистый ковер, теплый свет и кресло с откинутой спинкой. Я погрузился в него и прикрыл глаза. И тут же представил, как тускнет свет, как кресло подо мной оживает, становится клейким, холодным, а где-то за стенкой, вернее, за тканью шатра, копошиться Пьер…

***

Я вздрагиваю и просыпаюсь. Вяло оглядываюсь по сторонам. Своды шатра. Жужжащая лампа. Кружок света под ней, а в этом кругу… Я резко встаю.

«Это же надо! Болван, заснул на работе, прямо в кресле да еще с сигаретой в руках! О чем же ты думал, простофиля?» – бранясь чуть ли не вслух, я стряхиваю с себя пепел, поправляю и выползшую из-под жилета сорочку, и сам жилет, и сдвинутую на бок бабочку…

Вываливаюсь из шатра: «Который сейчас, к черту, час? Только ли начался вечер? Или все уже разошлись? И самое главное: не приходил ли ко мне кто-то, пока я спал?... Ох, ну и олух же я, ну и олух!»

Под непрекращающимся потоком ругательств и мелкой моросью дождя я стою, вытянувшись, и вглядываюсь туда, где колесо, зверинец, комната смеха, а рядом с ней – комната страха, сладкая вата, кукуруза и прочие, всем известные с детства развлечения ярмарки. Там все бурлит, звучит, сияет. Я выдыхаю облегченно: значит, вечер не потерян. Я проспал не дольше, чем полчаса.

Потому я сажусь на ведро, громко зеваю, от нечего делать ищу сигареты. Но руки мои замирают с пачкой в руках: кто-то виднеется там, впереди. «Так, так, голубчик, кто будешь таков?» – думаю я, усмехаясь в предвкушении драмы.

Ведь судя по виду «голубчика» – он птица непростая. Высокий, гладковыбритый, гордый. Костюм итальянский, последней модели. Сорочка нежней и белей испуганных девичьих щек. Уверенно, не замечая ни луж, ни грязи, будто ступая по воздуху, он летит вперед. Еще издали приметив меня, кивает приветственно, непринужденно. Кряхтя, я встаю с ведра, расправляюсь чуть-чуть.

«Добрый вечер, мсье! Меня зовут так-то, и я, знаете ли, наслышан о Вашей палатке. Будто Вы выворачиваете подсознание наизнанку. Хотел бы я, право, на это взглянуть! Я, понимаете ли, психолог. Мы с Вами коллеги, выходит, кхе-кхе…» – он все говорил, дружелюбно и бойко. В другой день и час я точно обрадовался бы такому «пациенту» – ах да, почему бы мне так его не назвать, раз мы с ним работаем в одном поле? Но сейчас я не слушал его слов, только голос. Где встречал я его прежде? Где же, когда же?... Быть может, во сне?

За этими мыслями я как-то небрежно ответил, улыбнулся не в такт, не пересчитав, засунул за пояс монеты, откинул штору и пробурчал: «Прошу».

А он, кажется, даже не заметив моей рассеянности, все говорил, шутил, сам смеялся: «Ах, вот оно Ваше знаменитое кресло! Посмотрим, так, так! Обследуем его. То есть я персонально обследую кресло, а Вы уж – меня. Кхе-кхе…»

Без приглашения он, весьма изящно, сел и прервал речь. «Ну, я готов», – он кивнул. И тут же кресло принялось за пищеварение – уж простите мне это сравнение. Впрочем, процесс, как всегда, длился недолго. Вот уже, весь в поту, господин встал. Время потекло, как обычно.

«Интерсненькие у Вас, однако, методы! А что дальше! Я уже боюсь!...» – отделавшись от первого испуга, он вновь стал говорлив. Я молчал и все поглядывал на малоприметную штору, откуда обычно выскакивал Пьер. И где он застрял? Пора бы кончать с этим балаболом!

Пьер наконец-то вышел, вернее, как всегда, выскочил на задних лапах, смешно балансируя хвостом. Блеснул на меня глазом и, пыхтя и гримасничая, подбежал к посетителю. Тот, в очередной раз усмехнувшись, взялся за сертификат: «Так-с, посмотрим, что тут у Вас. А обезьянка – это эффектно, но как-то, знаете ли, вульгарно», – Пьер, не успевший скрыться за шторой, остановился и гневно высунул язык, – «Да, точно, вульгарно. Но Вы ярмарочный артист, я все понимаю, у Вас такие порядки испокон веку… Но что это я, давайте посмотрим, что тут у нас. Если Вы не возражаете, я прочту вслух. Я же должен быть примером всем своим пациентам, вот так… Все мысли такого-то сводятся лишь к одному: как глупы, как скучны люди! Все проблемы их мелкие, одинаковые. Каждый день слышу: бла, бла, бла. И, увы, знаю, что и я точно такой же...»

Он замолчал. Дрогнул посеревшей губой. Но, видно вспомнив про данное слово, все же закончил холодно, вслух: «Но об этом никому нельзя говорить. Только лицемерие и спасает. Ведь кроме него – пустота, ничего нет».

***

Пожалуй, Вы уже догадались – что голос из кабинета триста шесть и этот выглаженный, разговорчивый господин – одно и то же лицо, психолог или точнее психотерапевт. Я обратился к нему за помощью, однако едва успел обрисовать в общих чертах мою проблему, вспомнив и рассказав лишь парочку первых, невинных снов. Помнится, я откинулся в кресле и, пока голос журчал, говорил про проекции, про мои подсознательные мыслишки и страхи, которые я якобы приписываю героям снов, я невольно начал клевать носом. Проснувшись, я уже не мог выдавить из себя ни слова. Сославшись на усталость, мигрень, недосып и, бог знает, на что еще – я вышел из кабинета и больше уж никогда в него не возвращался.

Конечно, Вы опять возразите: «Психолог был прав! Это все подсознание! А твой сон – сопротивление лечению». Да, уже за дверьми кабинета, в белесом коридоре, я тоже думал что-то такое и то снова хватался за ручку, то делал шаг в сторону. И все же ушел. И знаете ли, не зря.

Но прежде, чем рассказать Вам о том, как я убедился, что выбор мой – верный, я должен немного отвлечься и обрисовать, как изменилась моя жизнь ото всех этих снов. Конечно, они повлияли на мою работу: я не находил прежнего удовлетворения ни в сложных пациентах, ни в способных студентах – ведь все они после операций и лекций приходили во сне, чтобы приоткрыть гнусные глубины своих мыслей. Как Вы уже знаете, не находил я покоя и с женщинами. Что оставалось мне? Только вино.

За последние двадцать лет я собрал недурную коллекцию знаменитых вин нашей родины, знаете, прикупил гараж под домом, но, так как автомобиль не был мне нужен, то все помещение я заполнил рядами бутылок. Здесь была вся Франция – от Лангедока Руссильона до Шампани, от долины Луары до Юры… Я выпивал по стаканчику перед ужином в одиночку и по два с Мари или с кем-то еще из подруг. Всегда с усмешкой повторял: «Вино – «оно», не то, что женщина – всегда верно. И скрасит любой день и даже самый одинокий ужин».

И вот теперь, за каких-то полтора месяца, я осушил все свои запасы. Каждый раз со все растущим, но сдерживаемым недовольством Мари выносила приютившиеся по углам пустые бутылки… Впрочем, давайте оставим Мари. Я рассказал о ней все, что хотел. Точка.

Тем более, нам еще есть, о чем поговорить. О психологе и нашей второй с ним встрече, к примеру. Знаете ли, я не всегда выпивал дома: порой после работы я заглядывал в какой-нибудь уютный кабачок и среди людей чужих и оттого близких пил вино, арманьяк, не брезговал и виски.

И вот однажды я сидел в таком подвальчике, отделанном деревом. Было уже за полночь, но я не собирался уходить. Зачем? Дома меня ждали лишь холодная постель и беспокойные сны. А тут были люди, такое душное, ароматное тепло и главное счастье – забытье. Потому я бездумно поглаживал стойку и краем уха ловил отголоски чужих разговоров. Вдруг слух мой насторожился: будто бы голос один был мне знаком. Мужчина был словоохотлив, он сидел совсем рядом, справа, тоже за стойкой. Кажется, он убеждал в чем-то бармена, чуть заплетающимся языком повторял: «Пустые они, говорю тебе. Я знаю. Сколько ко мне приходило женщин! И всем брак в тягость, но и работа в тягость, и быт в тягость. И детей, видишь ли, не хотят. Ничего не хотят и плачут, кричат, рвут на себе волосы от лени и скуки… Впрочем, мужчины не лучше. Может, и были когда-то достойные. Но все перемерли на дуэлях, войнах и баррикадах, в позапрошлом веке. Мелочь одна осталось. И вот возись с ней каждый день. И делай вид, что каждая монетка в пять центов – сокровище, удивительной души человек. Лицемерь, улыбайся и ври… Что за работа. Эх, сука жизнь!»

Я похолодел: я давно узнал голос. В этом не было сомнений. Как и в том, что сны мои вовсе не врут.

***

И после всего этого Вы еще спрашиваете, отчего я так часто думаю о душе! Однако, о чем думали бы Вы, если люди предстали бы перед Вами во всей своей безобразной наготе и в момент обратились для Вас из создателей теории эволюции, теории относительности и массы других, на первый взгляд невероятных, но так точно описывающих природу теорий, в каких-то жалких кольчатых червей или, допустим, жаб.

И все же, даже разуверившись в мотивах, руководящих жизнью людей, я продолжал на что-то надеяться и, каждую ночь вороша груду шлака, старался найти в ней хоть один самоцвет. Однако, ни я, ни тот жалкий болтливый психолог, который, возможно, повидал больше моего, – ни один из нас, сколько не копай, не встречал сияющих душ. Где же они, черт их побери? Где весь этот блеск разума, стремления к истине, жажда творчества? Куда запропастился тот пылающий стержень, что оберегает людей от мелких мыслей и гнусных поступков? А-у-у-у! Да, Вы не ослышались, я кричу, стоя среди сотен людей. Я ищу хоть одного Человека!

Толпа колышется, но молчит. Что же это такое? Неужели и тут прав горе-психолог? Умер человек с высокой душой, как динозавр или какой-нибудь мамонт. И нет останков его, нет костей – только следы на страницах книг, отголоски в открытиях и шедеврах.

Отчего же случилось это? Куда подевалась, забилась и спряталась его душа? Быть может, и нет ее вовсе и не было никогда? Знаете, я стал суеверен. Прежде всегда убежденный в том, что души, духи, боги и все эти нетелесные выдумки – это так, заблуждение, теперь я стал вспоминать и о Боге. И, представляете, даже подумал: «А что, если вдруг, отказавшись от Бога, мы, стараясь ускорить прогресс, отреклись и от своих душ?»

***

Нарядив сопротивляющегося Пьера и угостив его половинкой яблока, я выхожу из подсобки и сразу же наступаю в глубокую, вязкую лужу. Чертыхаюсь. Как же мне надоел этот город! Когда же ярмарка наконец-то свернется и переедет? Быть может, мне повезет и там, в новом поле, будет сухо и звездно? Быть может, там ко мне придет хоть один Человек?

«Как бы ни так!» – я сажусь на ведро и впиваюсь в остаток яблока. Да, так по-братски мы делим с Пьером все, что найдем. Только сигарет он, пожалуй, гнушается… Эх, что за жизнь! Единственный товарищ, душевный друг – и тот обезьяна.

Я выплевываю в грязь обглоданную сердцевину, вытираю руки о штаны и внимательно оглядываю свой наряд. С этой ежедневной, а вернее, ежевечерней и еженощной работой, я весь как-то поистрепался. Сорочка посерела, камзол и штаны стали блестеть на локтях и коленях. И улыбка, и слова, которыми я встречаю посетителей – все поблекло и выцвело. Только грим остался по-прежнему белым и лишенным страстей.

Устало я поднимаю глаза и вижу, что сквозь грязевое поле, задрав длинную черную юбку или полу пальто – издали не разобрать, что там такое – движется маленькая фигурка. Цыганка? Опять… Я плюю под ноги и закрываю глаза. Не хочу ловить ее злобных взглядов, не хочу пререкаться. Нет больше сил.

Однако, эта чертова женщина не может пройти мимо, не посеяв обмана и зла. Я чувствую, как сухие, жесткие пальцы прикасаются к моему плечу. Скалюсь. И тут слышу тонкий, старческий голосок: «Мсье, позвольте Вас побеспокоить. Я прибыл издалека. Все ради Вас. Поддался искушению, решил узнать – праведна ли моя жизнь».

Я открываю глаза: передо мною стоит старичок-священник, в черной сутане – это ее я принял в темноте за юбку цыганки. Я нерешительно встаю, кланяюсь, говорю: «Добрый вечер, отец. Рад Вас видеть, прошу».

Он проходит в шатер, улыбается робко. Я беру его под руку и веду к креслу: «Располагайтесь, отец, да, вот так, руки на подлокотники, спину прямо…»

Кресло начинает трястись, но я отвожу взгляд – нет мочи смотреть, как эта бесформенная масса поглотит хрупкую фигурку. Потому я изучаю пятна и дыры на красном сукне, из которого сделан шатер. Секунды текут нестерпимо долго. Слышится легкий стук – ну, наконец-то! Я оборачиваюсь: священник стоит, тяжело дыша, опершись на колени. И все ж, не теряя улыбки, он говорит: «Ух, этот аттракцион не для моих старых костей! Однако, чего не сделаешь ради спасенья души!»

Пока Пьер набирает текст Сертификата – да, да, там, в подсобке, у него стоит старая печатная машинка, столик и крутящийся стульчик – в это время я молнией вылетаю из шатра, беру в руки ведро и вбегаю обратно. Помогаю отцу усесться. Мы ждем.

Вот и Пьер. Вертит хвостом, как всегда, священник улыбается. «Милый друг у Вас!» – он касается лба обезьянки. Не переставая лучиться улыбкой, он берется за сертификат: «Что тут у нас! О!...»

Прочитав про себя, он складывает лист вчетверо, и собирается уходить. Я легонько касаюсь его плеча: «Отец… Все хорошо?»

– Да, сын мой, спасибо. Ваш друг подтвердил, что мысли мои сводятся лишь к стремлению к Богу, к признанию собственной слабости перед ним. Смирение – вот главная добродетель. Она откроет мне ворота Рая.

***

Как я и обещал: вот Вам священник. Разумеется, прежде, чем присниться, он повстречался мне в реальной жизни. Хотя, знаете ли, со всеми этими снами, я стал с трудом отличать, что настоящее, а что сон. Сознание разрывалось, и я вживался одновременно в две роли: в ту, что с рождения была моей – роль Бенуа Сенье, и в одинокого ярмарочного гастролера, водящего дружбу лишь с обезьяной. Пару лет назад я бы сказал, что такого кошмара мне и во сне не могло бы присниться! Но все переменилось, и теперь я стал аккуратней со словами так же, как и со сном.

После памятной встречи с психотерапевтом я уже никому не пытался рассказать о своих снах. Я стал рассеян, молчалив и задумчив. Лишь об одном я мог говорить, увлекаясь, – о сути человека, о его бессмертной душе. Впрочем, в этих разговорах я все чаще был зол и желчен. «Наконец-то ты стал настоящим хирургом! Безнадежным циником!» – так сказал мне однажды один из коллег. Он же, я упоминал об этом прежде, в шутливой форме посоветовал мне обратиться к священнику. Он и не мог предположить, что, пребывая в глубокой депрессии, я ухвачусь и за эту соломинку.

Впрочем, от визита к столичным священникам я отказался сразу – я был уверен, что здесь, под фривольным парижским воздухом, среди святых отцов расцветает безбожие, которые, может, еще страшней моего. Ведь я, понимаете ли, отказался от Бога разумно – я слишком хорошо знал, как устроено наше тело, этот земной, а не божественный аппарат. Я понимал, откуда берутся все экстазы, непреодолимое стремление к вере и ощущение общности со Христом, которое появляется у людей, всецело посвятивших себя служению ему. Кроме того, еще в детстве я усвоил труды тех, кто на протяжении веков сомневался. «Да и нет» всегда звучали в моей голове, когда я, заслушавшись органной мессой, чуть было не возносился в заоблачные дали.

Однако, давайте оставим все это бахвальство и просто скажем: я всегда считал себя человеком прогрессивным. Научным атеистом, как принято говорить. В служителях церкви я же опасался встретить безбожие совсем иного толка: безбожие лицемерного грешника, облаченного в тунику праведника.

Именно поэтому в один из выходных дней я взял билет на поезд и отправился на побережье, в небольшую деревушку, где ребенком проводил с матерью лето, пока отец наслаждался в своем сумрачном кабинете одиночеством непрестанной работы. В этой деревне была церковь, старинная, то ли четырнадцатого, то ли пятнадцатого века постройки. Я не мог определить ее стиля – к сожалению, чувства архитектуры я так в себе и не развил. Однако, я прекрасно помнил ее покрытые желтым лишайником камни; струи света, падавшие сквозь маленькое оконце во время службы, – мать моя, в отличие от отца, была очень набожна и всегда брала меня с собой в церковь, – крытые свежей черепицей своды и казавшуюся мне непомерно высокой, чуть ли не пронзающей в пасмурные дни небо, колокольню. Кроме того, с некоторой нежностью я припоминал тамошнего священника. Совсем молодой, он появился тем летом, когда мне исполнилось восемь. Он был небольшого роста, скромный и даже заикавшийся во время своих первых служб. Впрочем, неумение с первого раза произнести «р» или «п» сполна компенсировалось его искренней, очень нежной улыбкой. За его угловатыми движениями и мимикой я и наблюдал, чтобы как-то развлечься, во время служб, бывших для меня сродни наказанию. Я не бывал в тех краях тридцать лет, но, кто знает, возможно, он, теперь уже ветхий старик, все еще служит там и по-прежнему улыбается, говоря: «Да, сын мой…»?

Конечно, Вы уже догадались: я не стал бы описывать здесь всех подробностей, этих «р» и замшелых камней, если бы и вправду не встретил в этой затерянной церкви старичка-священника с мягкой улыбкой. Годы лишь подчеркнули ее морщинами на щеках и вокруг глаз. И было в этом ласковом, лучащемся лице что-то такое, что я сходу, кажется, не успев и представиться, выложил старику всю свою историю. Не знаю, сколько длилась эта исповедь, это горячечный бред. Старик, как и я, не думал о времени. Он слушал меня внимательно, лишь временами переминаясь с ноги на ногу. Уже закончив говорить, я устыдился, осознав: «Черт побери, ему сложно стоять!» Да, и в храме божьем я не изменился и не изменил привычным для меня словечкам.

Однако, нам так и не пришлось сесть на скамью, ведь ответ, данный отцом, был очень краток: «Сын мой, ты забыл, где таится красота. Она в глазах твоих, в глазах смотрящего. Так что не смотри осуждающим взглядом. Смирись. Смирись с людьми, но, прежде всего, с Богом. Только в этом, и знай, основа спасенья души».

Да, святой отец был счастливым праведником. Из всех встреченных мною людей, этот старик – первый, кого Пьер не очернил на бумаге. И все же…

И все же я всегда свято верил, прости Господи, что лучше быть бабником, циником, скептиком, выпивохой – иметь целый ворох пороков и грешков за душой, но при том хоть одну большую мечту. Понимаете, не смиренные летят в космос, не они конструируют, ваяют и оперируют, когда шанс выжить у пациента не выше, чем один к десяти! Шаг вперед – это всегда дерзание. Чтоб его совершить, нужна голова, гордо поднятая над общественным мнением, предрассудками, над всеми «невозможно»! Разве смиренный на это способен? «Милостью божьей», – скажете Вы. И все ж не по мне такая случайная милость!

***

Однако, не время сейчас философствовать. Опуская подробности, я уже рассказал Вам обо всем, что случилось со мной вплоть до этого утра. И, честное слово, не знаю, что делать дальше. Голова трещит – верный признак похмелья, а у меня на очереди две плановых операции и ворох бумаг на столе. Вы бы знали, как они мне мерзки! Ведь за каждым телом, погруженным анестезиологом в сон, за каждой статьей – стоит человек с его внутренностями. Мыслями. Такими же, впрочем, нелицеприятными, как кишки.

Но у меня есть еще немного времени. Огонек сигареты все еще тлеет, а, значит, я могу закрыть глаза, опуститься на скамью и забыться. Хоть на секунду забыться…

Вдруг скрежет отворяемой двери, колес, голосов заставляет меня приоткрыть один глаз. Миловидная, но пустоголовая медсестра – как много я отдал бы, чтобы не знать ее мыслей и, как раньше, любоваться лишь ее несомненными женскими прелестями – так вот, эта девушка толкает перед собой инвалидное кресло. В нем сидит сухонький старичок с живыми, блестящими глазами. Как неуместно смотрятся они на этом желто-зеленом, мертвенном лице!

Трясущейся рукой он подносит ко рту сигарету. Затягивается сладко и молчит. Я молчу. Мы молчим. Не издает ни звука даже сонная, широко открывающая в немой зевоте рот, медсестра. А раньше я совсем не ценил этот дар – молчание…

Мы со стариком вдыхаем дым, выпускаем его – почти синхронно. Я не знаю, кто он такой, кто его лечащий врач и что за болезнь приковала его к креслу. И оттого я страшно ему благодарен, чуть ли не влюблен в него: ведь он, бессловесный, мне никогда не приснится.

***

Я жмурюсь от яркого, теплого закатного солнца. Как пещерный житель, привыкший к потемкам, я вот уже час сижу на ржавом ведре у входа в шатер и сквозь узкие щелки век смотрю на ярмарочное поле – все никак не могу привыкнуть к этому слепящему свету.

Где-то вдалеке гремит салют, но я не вижу его огней – они ничто по сравнению с солнцем. Сегодня ярмарка встречает гостей не переливами вывесок, а огнем красной ткани шатров. Кажется, народ опьянел от солнца – толпы его текут, льются, не сравнить ни с каким другим днем. Оно и понятно: непроходимая грязь наконец-то подсохла, добавив ярмарке сельского очарования.

Пьер сидит у меня на плече и, тоже сощурив свои хитрые глазки, смотрит вдаль. Неожиданно он приподнимается на задних лапах, а передними хватает меня за кудри. И, вытянув губы вперед трубочкой, кричит: «У! У! У!»

Я привстаю вслед за ним, и вижу, как через бурое поле, попадая колесами то на уступы, то в жесткие колеи, образованные застывшей грязью, медленно, порывисто, но неуклонно движется нечто. Вот это да! Инвалидная коляска! Такого я еще не видал.

Я аккуратно разжимаю пальчики Пьера – высвобождаю пряди волос, одну за одной, – а затем, взяв обезьянку двумя руками, спускаю ее на землю и легонько шлепаю по спине: пусть бежит в подсобку, готовится к встрече гостя.

А я тем временем выпрямляюсь и, закусив губу, слежу за каждым движением сухого старика, облаченного в больничную одежду. Я улыбаюсь. Кажется, даже испытываю какое-то злорадство, глядя на то, как он, немощный, цепляется своими костлявыми пальцами за колеса, с трудом пытаясь их прокрутить. Проходит не менее четверти часа, пока инвалидная коляска пересекает поле. Я успеваю выкурить три сигареты, напеть себе под нос десяток мелодий и даже заскочить к Пьеру – просто так, чтобы потрепать его по голове.

Но вот старик подобрался к палатке. Я тут как тут – с улыбкой, слащавой учтивостью и широким приветственным жестом: «Как я рад видеть Вас, мсье!»

Мсье отвечает едва заметным поклоном. Кажется, он экономит слова, он жаден до движений и звуков – ведь каждый сводит его еще ближе со смертью. Я помогаю ему заехать в палатку, а затем перебраться на кресло. «Ну и тяжелый ты, старый мерзавец! – ругаюсь я про себя, – Что, хочешь перед смертью узнать, кто ты таков? Узнать, что зря потратил свою никчемную жизнь? Ха-ха-ха!»

Кресло оживает, и я с каким-то диким упоеньем смотрю, как оно жестоко поглощает эти дряхлые кости. Звериный оскал обнажает мои пожелтевшие зубы. Какая-то остервенелая жестокость просыпается во мне. Я говорю, змеиным шепотом: «Может, его хлипкие ребра сломаются? Может, он там и умрет?» И тут же, испугавшись себя самого и этого нежданно проснувшегося внутри зверя, я захожу за черту – пусть все это действо поскорее закончится, пусть старикашка укатит отсюда!

В момент все прекращается. Я вижу, как старик, сгорбив плечи, сидит на кресле. Чувствуется, что он обмяк и устал, но, черт побери, не испугался!

Пьер, видно почуяв мое нетерпение, тут же выскакивает и бежит к гостю. Что за диво! В руках у него белый лист. Он подает его посетителю, кажется, даже слегка поклонившись. Но тот говорит ему тихо: «Оставь хозяину. Это не для меня, для него. Прочитайте, мсье. Только, если Вам не сложно, помогите сперва».

Сгорая от любопытства, я подсаживаю гостя на кресло и, возможно излишне поспешно, выпроваживаю из шатра. «Ну, что там, Пьер?» – кричу, раздраженно хватаю бумагу и читаю вслух: «Все мысли такого-то сводятся лишь к одному: как жаль, что мне не прожить и десяти дней! Месяц жизни – вот что мне нужно! Тридцать дней работы, всего-то – и эксперимент был бы завершен. И тогда с точностью до нейрона я объяснил бы, что же это такое – душа!»

***

Я просыпаюсь измятый, с затекшей шеей и пульсирующей головой. Я с удивлением обнаруживаю себя сидящим в кресле, в своем кабинете. Передо мной стол, он страшно захламлен – всюду какие-то бумаги, книги, письма, статьи, документы. Надо бы разобрать их, расфасовать все по полочкам, ящичкам и шкафам – навести порядок, который так трепетно соблюдал я прежде. Однако, многое переменилось с тех пор…

Часы над столом показывают полночь. Я встряхиваю головой и встаю, в ушах раздается металлический звон. Я морщусь, хватаюсь одной рукой за виски, а второй – за спинку стула. Отчего я проснулся? Кажется, сон… Чтобы сосредоточиться, я достаю сигареты. Курить в больнице запрещено, всюду стоят датчики от пожара. Но я отворяю окно, холодный ночной воздух сразу врывается внутрь, треплет листы на столе. Мне все равно. Я кручу в руках сигарету, силясь вспомнить: что я же видел? Кто посещал меня в этом сне? Блуждающий взгляд падает на огонек сигареты, затем – на крыльцо тремя этажами ниже. Вдруг сигарета выскальзывает из моих в миг охладевших рук: «Старик, которого я встретил утром! Вот кто мне приснился!»

Я выбегаю в коридор, скольжу по блестящим, только после уборки, гладким белым квадратам, образующим пол. Чуть не падаю, хватаюсь за стену. Проходящая мимо ночная сестра смотрит на меня с недоумением, но молчит: с некоторых пор все боятся меня в отделении. Уже подбежав к самой лестнице, я замираю и бью себя по лбу: Как же я глуп! Нужно было спросить у сестры! Я разворачиваюсь на каблуках – если можно найти каблуки у этих мягких, белых, бесшумных тапок, что приходится носить в больнице, – и бегу обратно, туда, где я встретил сестру. Окликаю ее еще издали: «Люси, Вы не знаете, кто был тот господин, на коляске, за которым утром ухаживала сестра Анна?»

Люси смотрит на меня во все глаза: «Да, знаю, господин доктор. Это старик, из палаты двадцать два. Только он, он… Знаете, операция была неудачной».

***

В палате двадцать два пусто, в ней нет ничего. Ни старика, ни его инвалидного кресла, ни запаха прервавшийся жизни, ни смерти. Ни с чем я возвращаюсь к себе в кабинет, устало падаю в кресло. Достаю из сумки флягу – да, с некоторых пор я стал всегда брать ее с собой. Выпиваю залпом, до дна. Закуриваю, прямо над столом. Раз, два, три – завывает противопожарная сирена. Я делаю несколько быстрых затяжек. Раз, два, три – из маленького, установленного под самым потолком разбрызгивателя, начинает литься вода. Я чувствую, как мой халат и рубашка под ним намокают и липнут к телу, но меня, кажется, заботит лишь одно: как бы прикрыть огонек сигареты, только бы она не погасла. Черт, бумага размокла. Я слышу в коридоре какие-то голоса, топот, дребезжащий звук колесиков каталок для неподвижных больных. Я встаю с места, чуть пошатываясь от отупляющей, головокружительной боли где-то в затылке.

Кое-как, еле волоча ноги, я добираюсь до двери, со второго раза хватаюсь за ручку. Я дергаю, но она не поддается. Ах да, я же сам запер дверь на ключ. В каком-то тумане я возвращаюсь к столу, но, не сумев дотянуться до его края, падаю – пол стал слишком скользким от натекшей воды. Кажется, я бьюсь головой и, чувствуя, как сознание куда-то уплывает, стягиваясь в точку, говорю, нет, кричу: «Не надо! Не надо! Только не в сон!».

***

Я стою посереди дороги, задрав голову: прямо передо мной, над отвесным обрывом, под которым неспешно плывут облака, возвышается башня. Белая, с чередой длинный, узких окошек-бойниц. Я оглядываюсь назад – там черные древесные ветви сплетаются, образуя свод над дорогой. Холодок пробегает по моей спине – нет, я ни за что не хочу возвращаться туда, во мрак. А, значит, мне ничего не поделаешь – я делаю шаг…

Останавливаюсь у окошка – отдышаться. Облака переливаются закатными красками. Сколько ступеней я уже прошел? Сотню? Две? Пять? Но, осталось, кажется, не меньше. С тяжелым вздохом я вновь принимаюсь за ходьбу.

Лишь когда облака подо мной становятся темными, едва различимыми, а небо над ними – бесконечным и полным звезд, я наконец-то подхожу к двери. Она гладкая, без ручки, замочной скважины и глазка. Я стучусь и слышу там, с другой стороны какое-то легкое копошение. Дверь отворяется, яркий свет стрекочущих ламп слепит меня. И потому я не сразу различаю того, кто распахнул передо мной двери. Иначе бы я замер в удивлении прямо на пороге, ведь это же старина Пьер! Он кивает мне сухо, не поймешь, узнал он меня или нет.

Недоуменно я вглядываюсь в комнату, которая кажется слишком просторной для такой узкой башни: стеллажи с книгами в белых обложках и с какими-то папками уходят, кажется, в бесконечность.

«Ах, это Вы! – из-за стола встает высокий, худой, но крепкий мужчина. Он протягивает мне свою жесткую ладонь, – Вы хотели поговорить со мной, но не успели? Так? Что ж, вот он я, к Вашим услугам. Присаживайтесь. Пьер, принеси нам кофе… Или нет, лучше виски, – тут мужчина подмигивает мне, – Конечно, нам предстоит долгий разговор. Но сперва… Пьер, захвати-ка еще характеристику этого господина! С нее-то мы и начнем!»

Мужчина садится в кресло, чуть скругляет плечи. И только тут я узнаю его – он мне уже снился! Это он умер там, в больнице. Правда, и во сне, и в жизни – если, конечно, это была настоящая жизнь – он был сух и болен, а сейчас, слава Богу, полон сил.

– Кто Вы? – нервно спрашиваю я его.

Он делает жест рукой, как бы говоря: всему свое время.

– И все же? – я не свожу с него глаз.

– Так же, как и Вы, я хочу разобраться в том, что такое душа. Из чего состоит человек… Я, знаете ли, многое понял в людях. А Вы? Впрочем, Пьер принесет нам сейчас Вашу анкету. И мы оба узнаем – кто Вы такой.

Дрожь пробежала у меня по спине, я почувствовал холод в руках. На секунду мне даже почудилось, что кресло подо мной начало растекаться, но нет, это был лишь мираж. Пьер дернул меня за штанину. В руках у него была тонкая, сложенная вдвое бумажная лента. Я взял ее в обе руки, развернул и, проглотив склизкий ком, прочитал: «Бенуа Сенье, пятьдесят один год. Чувствует, что стар, его поезд ушел. Семьи нет, любви нет, работа давно уже стала обузой. Однако, стараясь скрыть это от самого себя, он скорее опорочит всех и вся, чем откроет глаза».

 
Голосование по этому произведению окончено
Оставить комментарий

поиск

Шустикова Анна

Родилась в 1992 г. Окончила Московский физико-технический институт (государственный университет). Занималась фотографией, была участником и лауреатом различных выставок и конкурсов. Летом 2014 г. вошла в состав яхтенной экспедиции документальных фотографов «От Белого до Черного моря». В рамках данного проекта были написаны первые очерки и статьи. По окончании экспедиции работала реда...

 

Публикации в журнале ПРОЛОГ:

ШЕСТЬ СУ. (Проза), 167
 

Просмотров:

Оценка:


© Москва, Интернет-журнал "ПРОЛОГ" (рег. номер: Эл №77-4925 свидетельство № 022195)
При использовании материалов сервера ссылка на источник обязательна тел. +7 (495) 682-90-85 e-mail: fseip@mail.ru