Проза
Проза
Поэзия
Драматургия
Публицистика
Критика
Юмор
Грот Эрота (16+)
Проложек
Нечто иное
Русское зарубежье
Патерик
 

Валерия Олюнина

г. Ачинск

ПОКА Я ЖИВ...

Повесть

Рисунок  Е. Шуруповой

Нам казалось, что он обязательно позвонит. Потому, что не хотелось верить в реальность. И еще потому, что он часто уезжал из дома, а из командировки звонил почти каждый день.

Это из юности повелось, когда он курсантом был и жил в отдаленном районе Кургана, на Увале, и писал своему Рыжику, моей маме, каждый день - из Кургана в Курган. Меня очень трогала история их любви, да в отце до последних дней его жизни жила эта мальчишеская восторженность и сентиментализм, который он даже не пытался скрывать от людей. Позже эта его влюбленность перешла и на меня. Мне было лет восемь, когда я начала получать от него нарциссы-гвоздики на Восьмое марта. И если он уезжал куда-то, писал в самолете или в поезде, но нешатким, верным почерком, на открытке с видом Тбилиси или Киева: "Рыжик! Белянка! Люблю! Целую!" Отец уже давно возвращался с поездки, а открытка или письмо с засушенным каштановым листочком приходили только через неделю. Мне было странно получать эти слова, залетевшие в почтовый ящик будто из ниоткуда. Наверное там, в далеком Тбилиси или Киеве, оставалась его тень, машущая нам рукой...

Я иногда ловлю себя на мысли, что все-таки жду его звонка. Потом вспоминаю: умер отец, не придёт домой уже никогда и не позвонит. Но живет во мне ощущение, что все еще можно изменить, переиграть... Когда случилась беда с Никушей - она сунула палец в дверь-гармошку в самолете, обитую металлом, и оторвалась верхняя фаланга большого пальчика правой руки, благо кость осталась цела, я после истерик стала себе твердить, что вчера-то она была здорова и хорошо бы прокрутить этот жуткий день, как надоевшую видеозапись. Очень часто не хочется верить в реальность...

Мне отец снится... Недавно он позвонил мне... Вижу его на дисплее своего мобильного телефона, но боюсь взять трубку: ведь он звонит оттуда. Беру и слышу его голос, радостный, молодой...

- Белянка, ты не бойся, это я!

- Папа, - шепчу я. - Папа... Ну как ты там?

Просыпаюсь в слезах, хочу застонать, но Никушка уже давно не спит и смотрит на меня, морщинит носик.

В доме, где растят детей, слёз не проливают.


Я очень долго воспринимала отца по животному, как вожака стаи. Мама со мной добра и ласкова, а самое главное, терпима к моим многочисленным недостаткам неврастеника, гораздо воздержанней меня на язык, именно поэтому она жалеет Нику, которой достается по первое число, если попадет под мою горячую руку. Маму я всегда воспринимала как свое собственное, как и подобает ребенку воспринимать мать. Когда я повзрослела, и мы стали особенно похожи, однажды мама зашла в свою спальню. Я сидела на кровати в её халате и читала. Мама как-то замешкалась на несколько секунд, а потом засмеялась:

- Представляешь, я сейчас подумала, что ты - это я сама!


Мне всё чаще кажется, что лучшее в человеке - от животного. Животное начало правдиво, его не обманешь. "Ну, как же, - скажут многие, - а желание убивать, оно же от зверя?" Это, конечно, так, но убивать массово и изощренно - черта человека. Зверь не убьет больше, чем ему нужно.

Я чувствую, что материнство - это чувство животное. Когда моя дочка родилась и лежала у груди, я никогда не вспоминала ренессансных мадонн. Я сравнивала себя с тигрицей, получающей острое наслаждение от жизни, когда ее сосут котята. Вот уже моей дочке три года, она пьет в кружке все что угодно, но только не молоко. Его она пьет из поильника, такой закрытой кружечки с дырками, всегда ложась рядом со мной, попросив, чтобы я ее обняла. В такие минуты кажется, что в моей груди должно быть молоко...

Когда с ребенком случается что-то, у отца, подозреваю, болит душа. У матери - все тело.


Глядя на отца, чувствовала его силу, последнее слово было всегда за ним, но кровной связи не ощущала. Я понимала умом, что я - часть его, но не знала этого сердцем. Может быть, это происходило из-за его чрезмерной занятости, из-за его вспыльчивого характера или из-за того, что девочки и не должны быть особенно близки к отцам. Полюбила я его только в отрочестве, до этих пор - боялась. Защищаясь всю жизнь от своей матери, которая стремилась его подавить, он развил в себе взрывной характер, тщеславие, желание быть первым. Она всегда подчеркивала его внешние достоинства: хорошую должность или досрочное звание, выгоняла его из дому, если он являлся не в парадной форме и она не могла похвастаться этим обстоятельством своим подругам. Однажды она долго зазывала нас к себе в гости, но в день нашего приезда, вечером, она укатила на курорт. Я не знаю, любила ли она вообще своих детей по-настоящему. Я думаю, что дочери, у которых не сложились отношения с матерями, смогут реализовать чувство недолюбленности, полюбив своих детей. Но сыновья холодных матерей подломаются навсегда...


В тени высокого дерева я жила тридцать лет, пока был жив мой отец.


Я рано осознала собственную силу и ум, стремясь в шестнадцать лет жить по своим лекалам, но нрав отца был настолько крут, что жизнь моя шла на тормозах. Когда я повзрослела, не стремилась понять, чья же я дочь. Все окружающие твердили, что отцовская. Было у меня узенькое папино личико, заостренное треугольным подбородком, с тонкими губами и для гармонии - с узковатыми глазами. И его мать, Маргарита Зиновьевна, как-то с большим удовольствием заметила, что у внучки Толины ноги, бутылочками, некрасивые.

Но не прошло и десяти лет, как в моих чертах и теле обнаружилось женское начало, хотя тонкие капризные губы всё ещё продолжали по-печорински насмешливо улыбаться на весь окружающий мир.

Папа говорил, что он не занимается моим воспитанием, не ходит на родительские собрания, не проверяет уроки. Он занимался дочерью, как массажист, который делает не общий массаж, а давит на болевые точки. Когда он видел мои обветренные руки, он как бы в шутку спрашивал: "Дать неделю?" Он никогда не повторял вопрос или просьбу дважды. Через неделю все недостатки в моем облике устранялись. Но когда мы оставались вдвоем в наши редкие часы, а чаще минуты, папа, рассказывая мне что-то (так, когда я была во втором классе, он объяснял мне законы диалектики), прощался со мной джеромовской фразой: "Учись, пока я жив!" И если это было перед сном, делал мне рукой "пока". Только он мог так громко хлопать жесткими, пожелтевшими от сигарет пальцами о ладонь. У него все-таки было желание многое передать мне. Боюсь, что, если бы я родилась мальчишкой, не избежать бы мне военной стези. Хотя нарисованные мной зайцы и свиньи носили военную форму. И погоны там были, и канты голубые на брюках - всё, как полагается. А еще в моих детских альбомах - хороводы зверюшек. Зашифрованные пятнадцать республик. У белочки есть красный флаг "РССССР". А что еще могла рисовать дочка авиационного политработника...


Мне всегда казалось, что мой отец очень сильно отличался от всех нас, от наших родных и знакомых. Было в нем какое-то чувствование таинственного. Для него видеть на расстоянии вытянутой руки было характеристикой ну почти что умственно неполноценного. Меня эта тяга к потустороннему, запредельному пугала, но привлекала к нему. Он даже выдумал игру в цветные имена. Спрашивал:


- Белянка, а какого цвета имя Сергей?

- Сергей... Наверное, белого, - предполагала я.

Он радовался, что наши ассоциации совпадают, но поправлял:

- Нет, не белого...Грязно-белого... Цвета мартовского снега.


А имя Валерия было для него малахитовым, Генрих - горчичным, Валентина - просто зеленым, Анатолий - голубым...

- Пап, а почему Ирина - красное?

- Не знаю, кажется мне так, - говорил он, глядя куда-то сквозь меня. - А может, видел когда-то девочку Иру в красном платье...


Я не знаю, откуда в нем были эти предчувствия. Осознанные и нет.

Я была ещё ребенком, когда слушала бабушкины рассказы о жизни шахтёров, об их достатке. Были и поездки в кавказские санатории, в Ялту - восстанавливать здоровье, да курорты не всегда помогали. Дедушка мой болел, как и многие, силикозом, кажется, он работал в проходке. Кашлял кровью. Его не стало, когда мне год был. Дедушке однажды приснился сосед, что умер накануне. Сердечником он был, пошёл в лес, прислонился к дереву и больше не встал. И вот снится дедушке, что сосед ему говорит: "Пойдем, я тебе дом приготовил", а в нём - окна и двери заколочены. Дед наутро рассказал сон жене. А ей приснилось в следующую ночь, будто идут они, за руку держась. Вдруг дедушка уходит от нее всё дальше и дальше. Бабушка решила присесть отдохнуть, опирается рукой - и вдруг вырастает холмик. Смотрит, а перед ней кривая берёза.

Вскоре Сергея Федоровича не стало. Мой отец не знал об этих вещих снах, когда выбирал место для могилы. Только когда семья села поминать, бабушка оглянулась и увидела кривую березу.


А эта история, когда он встретил друга в аэропорту Киева и хорошо с ним посидел в ресторане. Опоздав на самолет, который... разбился!


Два последних года своей службы мой отец был военным комиссаром. Шла первая чеченская кампания, солдаты часто пропадали без вести. Как-то к отцу на приём пришла женщина с просьбой найти старшего сына. Он служил в Чечне, и от него давно не было писем. Его отец перенёс инфаркт, состояние критическое, родителям очень хотелось повидаться.

Отец стал делать запросы, к поискам подключилась ФСБ. Парень нашелся, приехал домой в Ачинск. Они вдвоем пришли благодарить отца. Папа говорил, что эта женщина вся светилась от счастья, искрилась, как шампанское. Папу несколько насторожило какое-то чёрное предчувствие.

Через несколько дней пришла эта женщина в военкомат. В трауре. Падает на подхватившие её руки:

- Младший сын погиб!


Она рассказала, что в тот день собралась родня, стол праздничный накрыли, а хлеба не оказалось. Десятилетний мальчишка побежал в магазин, и его сбила машина. Насмерть.

Как-будто матери и отцу удалось спасти старшего сына от пуль, вырвать его из окопов, а, может, и из когтей смерти, страшно и непостижимо забравшей ребёнка.


Я теперь просто уверена, что только трудная любовь, любовь-ненависть дорога для человека. Ведь в наших отношениях качался маятник: от обожания до непонимания, его желания привести наши мысли и чувства к общему знаменателю, сделав меня отличницей, членом КПСС, подобием себя. Он взял меня на встречу с Зюгановым: в военном клубе сидели офицеры и одна школьница, то есть я, дочь заместителя начальника училища. Когда он поехал на встречу с бывшим членом Политбюро Рыжковым, кандидатом в какие-то депутаты, он велел мне написать вопрос. Для того чтобы он прозвучал в далеком, незнакомом мне зале, из уст человека из Москвы.

Но, передавая мне свои амбиции, он передавал и свою несгибаемость, и это его бесило. Кто-то из великих сказал, что нас в людях раздражают те качества, которые есть в нас самих. Так было и у нас. Однажды, когда я училась в начальной школе, мы тогда ещё жили в Москве, а он учился в Военно-политической академии имени Ленина, он позвал меня на экскурсию в Звёздный городок. Я небрежно сказала: "А зачем? Самолётики смотреть?" Папа сильно обиделся и взял с собой соседского мальчишку Игоря Высоцкого, хорошо его помню, потому что у него сердце было с правой стороны. Вот и лежат теперь в нашем семейном альбоме те снимки: папа и рядом с ним чужой мальчик. Я бы очень хотела сейчас съездить в Звездный городок, но папы уже нет, и никто другой не зовет... А никто другой и не нужен.


...Сидели мы как-то дома, дело было перед Новым годом, и о чём-то поспорили. Поспорили - это я громко сказала. Спорить я могла только с мамой. Отца нужно было только слушать и мягко высказывать свою точку зрения. То ли тема меня разгорячила, то ли я почувствовала за собой правду, я внятно сказала "нет".

- А тебе не кажется, что это слишком? - угрожающе-тихо переспросил меня папа.

- Нет, не кажется, - ответила я.

- Не кажется?! А мне кажется! - заорал он.


Я была наказана. Папа никогда не искал в воспитании легких путей. Однажды он не мог убедить одного курсанта и бахнул об стол чашку. Осколки порезали руки, потекла кровь. Я не знаю, согласился ли с его доводами тот мальчик.

А в тот день папа снял с ёлки два больших шара, их я купила только сегодня, разбил их и положил в трёхлитровую банку. Она недели две стояла у меня на пианино, и, глядя на всё это, я должна была раскаяться. Кажется, я просила прощения. Но я точно знаю, что в тот момент я потеряла внутренний страх и захотела обогнать его. Но ещё долго по жизни я шла за его спиной.


На третьем курсе меня выгоняли из общежития. Администрации надоели мои шумные друзья, которые вопреки правилам оставались у меня в гостях до поздней ночи. На сборы мне дали двадцать четыре часа, как в армии. Не помню точно, но, кажется, грозились исключить из института. Виктория Васильевна, мы звали её ББ, еще два года назад слушатель в партшколе, теперь - замдекана по воспитательной части, багровея, орала:

- Или я, или Олюнина.


Для нее выгнать меня - было делом чести. Залогом блестящей карьеры. Маленькая, худенькая, в неизменной зелёной кофточке из ангорки, с плоским бабьим умишком, ББ осталась. Я тоже. Но для этого мне пришлось поехать за папой.

Наверное, такие истории случаются с теми, у кого нет братьев и сестер. И не очень много друзей в детстве. С теми, кто хорошо учился в школе, был активистом и еще ходил в музыкальную школу. Я у родителей одна. И дружила только с Юлькой Никитиной. Мне первой в классе позволили писать в тетрадке в крупную линейку. В третьем классе я получила похвальный лист. В десятом - серебряную медаль. В промежутке еще были грамоты и благодарственные письма родителям "за хорошее воспитание дочери". И, конечно же, я, как хорошая девочка из приличной семьи, ходила в музыкальную школу. Впрочем, там всё было честно: музыку любила. С двух лет у телевизора сидела, когда передавали симфонии и балет.

Вот такую девочку сдали в институт мои родители. Они никак не ожидали, что через полтора года их дочь будет заваливать экзамены, впадать в депрессняки, носить бисерные фенечки и тусоваться на рок-сейшенах. Я стояла на пороге отчего дома, его покинула месяц назад, когда приезжала на каникулы.

- Пап, меня из общаги выгоняют!


Была долгая зловещая тишина. Потом резкие переговоры с мамой: "это твоя дочь" - и ещё что-то, пугающее меня. Папа вошел в мою комнату, схватил фанерку, на которой Сыромятникова нарисовала мистические маски: то ли комедия с трагедией, то ли Жизнь со Смертью - и сломал её об колено.

- Вот, что я думаю о твоих друзьях! - псевдоспокойно сказал папа. Я посмотрела в его зелёные глаза с прищуром тигра. Почувствовала, как внутри у меня крошатся льдинки.

- Пап, прости! - шептала я. Слезы делали любимую папину дочку похожей на куклу с голубыми глазами-стекляшками. Плакать я боялась, слезы бесили папу.

- Мы с мамой мечтали, чтобы ты училась! Ты даже в партию хотела вступать! -папа высекал из кремня искры: слова летели в меня и больно жглись.

- Это в последний раз! Я все поняла! - отчаянно извинялась я.

- И заруби себе на носу: если тебя завтра выгонят, я и пальцем не пошевельну!


После мы помирились, пообедали и весь день провели в разговорах. Вечерний поезд увез нас в Новосибирск.


Какая чудная была в том году осень! Прохладный прозрачный воздух проливался в душу. Хотелось жить легко, но не получалось. Я надела темно-красную суконную юбку и оранжевый свитер в пупырышках - мама вязала. Почти в багрец и золото. Глупо было выглядеть сегодня серой мышью. Мы шли по Красному проспекту втроем: я, папа и Сонов. Папин товарищ работал в нашем институте.

На площади Ленина мы спустились в метро. Рядом со мной стояла женщина, хватаясь за сердце.

- Пап, дай валидол! - попросила я.

- Зачем? Тебе плохо? - испугался он. Видимо, выглядела я, как библейский Исаак перед закланием.

- Понимаешь, Толя, - сказал Сонов. - Виктория Васильевна только получила эту должность. Должна же она как-то самоутвердиться? Она категорически против.

- А Бойко? - спросил папа про нашего ректора.

- Да с Бойко договориться можно.

"Бойко, спаси, помоги!" - молилась я. Ведь у мамы девичья фамилия тоже Бойко. Я видела в этом совпадении какой-то высший смысл.

Мы втроем ходили по семи кругам ада. Иногда они оставляли меня у дверей, сами шли на паркет. Мы, как выпускники, подписывали обходной листок. Здесь плюсик, здесь тоже.

Наступила роковая минута. В общежитии, в кабинете коменданта, начался решающий суд.

-Лера! Сколько раз я тебя предупреждала: здесь не нужно себя так вести! - начала ББ. Я даже не пыталась оправдываться. Формально я нарушила все заповеди: водила гостей, они потом разбредались кто куда: где-то ночевали, пили, танцевали.

ББ, красная от напряжения и жажды расправы, входила в зенит:

- Так вот...

- Ладно, Валерия, - смягчилась комендант. - Выйди в коридор.

Я вышла. Там сидели девчонки из группы поддержки. Вахтеры не знали, чем все это кончится и стоит ли меня жалеть.

Дверь распахнулась, и меня пригласили на казнь. В кабинете стояла плохая тишина. Мои судьи опустили головы. Я дорисовывала им собачьи головы, как у иезуитов на средневековых картинках.

И тут папа схватил меня за шиворот, выхватил из кармана брюк газовый пистолет и заорал:

- Почему я должен за тебя краснеть?!!

Он приставил дуло пистолета к своему виску:

- Ты этого хочешь? Этого?!!

Так я была прощена. Частично восстановлена в правах. В наказание меня из двушки согнали в пятиместку. Там я нашла своих лучших подруг. Мы дружим до сих пор, хотя Кунц давно в Германии, Ленка и Маринка в Новосибирске, а я в Москве.


Я пришла к отцу в гостиницу. Картины одна страшнее другой рисовались в моем усталом возбужденном мозгу. Я робко постучала в его дверь. Она распахнулась, и я прошла в люкс. Посреди комнаты был накрыт стол: пастрома, лимоны, конфеты, коньяк "Белый аист".

- Ну, где ты так долго? - нежно спросил папа.

Мы взяли по рюмке.

- Ну, ладно, малыш. Сегодня мы проиграли. А здорово я их напугал? - и папа захохотал довольным мальчишеским смехом.

Я уже ни о чём не жалела.

Десять последних лет жизни он мучился от вынужденного существования: от постоянных уколов, которые сожгли вены, от гипертонических кризов, разрывающих голову на части...

Учился заново говорить и писать, разминал эспандером непослушную руку, писал стихи. Они были теперь странные, из больного воображения. Чаще всего он думал о пораженном мозге - часть его удалили при сложнейшей операции в Красноярске. Папу консультировал "светило" - профессор, получивший премию "Признание" за извлечение металлического стержня, вошедшего чуть ли не на десять сантиметров в голову рабочего. Нейрохирурги отсосали кровавое озерцо, образовавшееся из-за разорвавшейся аневризмы. Пока они ставили титановую скобку на сосуд, он порвался. Почему они потом рассказали ему, что он четыре минуты был почти мертвым, ведь мозг живет семь минут? Это так сильно подействовало на отца, психика которого и без этого сообщения пошатнулась. Спасли, а потом навредили.

Папа судорожно цеплялся за остатки былой силы. Он всегда платил за проезд в автобусе, хотя была льгота. Помню, в январе, после его операции, он уже один встречал меня на ачинском вокзале. Он стоял в старой вязаной шапочке (мне кажется, что это была чужая шапка, я его в последние годы видела только в фуражке или папахе), с обвязанной головой, ослабленный. Он дрожащим голосом - папа всегда волновался при наших встречах - сказал:

- Ну, вот. Не бойся меня.

Я и не боялась. Страх в нашу жизнь пришёл позже.


Возвращался он из новосибирского госпиталя, где ему так и не поставили адекватную группу инвалидности, это означало, что пенсия будет меньше, чем положено, а жить ему предстояло на дорогих лекарствах... Помню, в "Пастухе и пастушке" Виктора Астафьева есть схожий сюжет: раненое плечо у Бориса не заживало, а ему говорили: "Не залеживайся, здесь тебе не курорт..." В госпитале отцу вымотали все нервы, то ли денег больших хотели, то ли это было пожелание крайвоенкомата - добить отца окончательно. Через несколько дней я тоже должна была уезжать в Ачинск, моё новосибирское студенчество закончилось. Папа меня убедил отдать вещи ему, чтобы самой ехать налегке, попробовала бы я ему сказать "нет"...Я пришла на вокзал с чемоданами, сели. Он обвязал себе голову бинтом, ему нужна была нижняя полка, и к нам вдруг подсел полковник, сменивший отца на посту военкома. Я попрощалась.

На следующее утро в общежитие позвонила взволнованная мама и сказала, что папа не приехал, что он потерялся. Через несколько часов он всё-таки доехал до Ачинска. Что-то произошло в поезде. То ли его выкинули, то ли сам слез. Он уже был очень-очень беспомощным. Он сказал маме:

- Как Лера так могла поступить со мной?

Я пыталась объяснить, что он сам меня вынудил, он мне почти приказал.

Но мама меня не слушала. Её молчание стало осуждением, как будто я ударила слабого. В тот день я перестала быть ребёнком.

Не было слова страшнее для него, чем "инвалид". Не знаю, осуществил ли он свою идею на семидесятилетии одного очень уважаемого в нашем городе человека. Тогда, больше десяти лет назад, И.М. отмечал семидесятилетие. Папа дома приготовил две таблички, чтобы поставить их на стол:

"Олюнин. 43 года. Инвалид". "И.М. 70 лет. Здоровый мужик".


Теперь нам нужно было контролировать каждое слово, каждое движение. Ведь отец из-за беззащитности стал очень мнительным, гиперобидчивым. Когда я работала на нефтеперерабатывающем заводе, я собиралась в Москву купить маме шубу и утрясти свои личные дела: разваливался мой роман с курсантом Академии ФСБ, болезненный, кровавый роман. На все дела у меня было четыре дня. Папа попросил сходить на Воздвиженку в военторг и купить ему какие-то эмблемы. Я мягко удивилась: "У меня так мало времени, а если я не успею?"

Был жуткий скандал. Я уже тряслась от страха, папа никогда не кричал, он орал. Я, кажется, сказала, что в Москву вообще не поеду, папа напирал: "Мне ничего не нужно! Ты поедешь! Это приказ!"

Вообще-то я не была равнодушной. Я всегда живу в ущерб себе. Не знаю, почему я так невнимательно отнеслась к его просьбе...Я глубоко раскаялась в случившемся в тот же вечер.

Я прилетела из Москвы с разбитым сердцем. Пришла к папе в военкомат. Он сказал, что они так нервничали с мамой два дня, даже звонили в Красноярск уточнять списки. Мама просто перепутала дату моего возвращения. Дома я вручила маме шубу, отцу - одеколон и что-то еще. Всё это он выбросил в мусорку.

Со своей матерью он так и не примирился. О своих детях она говорила так: "Мой помёт, хочу - съем". Я не помню дня, когда бы мы говорили о ней тепло. Порой после такой психотерапии было ещё тяжелее - эта опухоль разрасталась.

Бабушка в день шахтера плясала так, что после можно было выбрасывать только что надетые туфли. За всю жизнь она купила мне два платья, бижутерию с лунным камнем, шарф и берет, и за всё это я благодарна ей, но я всегда помнила, что своих младших внучек она одевала с ног до головы - шахтёры зарабатывали огромные по тем временам деньги. Дома у нас до недавнего времени лежали дорожки и ковёр, до того ей надоевший, что она решила отдать его сыну. В день его тридцатилетия она подарила ему шариковую ручку.

В последние годы её письма читала только мама, папа после них долго не мог прийти в себя, слабел, мучился. Чтобы их примирить, я писала ей: "Все хорошо. Мы помним тебя", но эта моя попытка принять на свои плечи её эгоцентричный мир рухнула.

Папа женился на маме без бабушкиного благословения. Невеста приехала в затхлый, спившийся город Гремячинск на смотрины. Тоненькая, в кожаном пальто, с огромными васильковыми глазами... Тёмные каштановые волосы, за что папа звал её Рыжик, перевязаны красным шарфом. "Слишком красива для Толика - изменять будет", - сказала бабушка.

Свадьба была - коллекция унижений. На второй день пьяные гости бросали невесте под ноги бутылки - стекла, резавшие её ноги, она должна была подметать. Папа взял маму за руку, и они, хлопнув дверью, ушли.

Много-много было сказано и сделано лишнего за эти двадцать лет. Потом папу парализовало, и, казалось бы, почему не помолчать, не поплакать тихо, без надрыва. Бабушка приехала к нему, когда была сделана операция. Её охватила жажда деятельности: жарить-парить.

- Я не хочу больше окорочков, - взмолился папа.

- Ешь-ешь, тебе поправляться надо, - говорила ему мать.

Он швырнул на пол кастрюлю с осточертевшими "ножками Буша".


Отец единственный из нашей семьи был крещеным, но сам почти всю жизнь боролся с Богом. Он часто посмеивался и над попами, которые в миру ходили в джинсах и водку могли пить стаканами. Папу особенно веселило то обстоятельство, что в Ачинске военкомат и церковь находятся рядом. Партийные собрания могли проходить под колокольный звон.

Но после операции он не выпускал из рук четок. Каких я ему только не дарила! Были и индийские, из бычьего рога. Любил можжевеловые, которые мама ему из Крыма привезла. Однажды он потерял их. Это была катастрофа! Мне пришлось на следующий день бежать в магазин на Белорусскую и поездом передавать новые.

Мама долго не говорила всей правды об умирающей тёте. Он думал, что у неё просто проблемы с кровью. Когда ей было особенно тяжело, она писала нам и каждый раз в конце: "Храни вас Бог!" "Что она носится со своим Богом?!" - раздражался папа, но вскоре всё узнал. В их судьбе так всё трагично совпала, что доживали они параллельно. И Сергей, убитый десятилетием раньше, и тётя, и отец ушли от нас зимой.

Зимой кажется, что главное - дождаться весны. Потому что зима - это страх и одиночество. Зимние дни так коротки, а впереди небытие, а там всегда темно и стыло. И даже сходить в магазин или выбросить мусор - это вызов ей, зиме. Мы еще живы.

В последние дни января две тысячи первого года умерла тетя Люда (отец - в конце февраля). Ее старшая дочь Вита рожала сына, когда она, в забытьи, лежала в другой больнице. Несколько раз она подходила к краю, но всё же возвращалась к нам. Принимала сильные лекарства,

ей переливали кровь, и тетя Люда вновь была среди живых. Две ее дочери жили в других городах, и каждый раз, прощаясь с ними, она прощалась навсегда. Иногда она вставала, медленно ходила по дому, пила чай, писала нам письма. И я ей отвечала, старалась звонить чаще.

Я видела последние фотографии. На Рождество ученики тети Люды пришли к ней. На столе - бутылка шампанского, зажжены свечи. На меня взглянуло почерневшее от боли лицо, она улыбалась тонкими олюнинскими губами. Ее не стало через три недели.

Вскоре и в нашей квартире появились иконки. Незадолго до своей смерти папа узнал от мамы, что мы покрестились: втроём - она, Ника и я. Как он обрадовался, что мы там будем все вместе. Так что продолжать неземное существование по разным параллелям - этого мы избежали.


Передо мной фотография шестьдесят пятого года: отец и его сестра идут на Вильву. Ему - тринадцать, ей - чуть меньше. На отце великоватый пиджачок, лихо заломлена кепка. Тетя Люда в коротком пальтишке, в платке. Это было сорок лет назад, и я гораздо старше отца на фотографии.

А Вильва всё так же стремительно несет свои холодные воды, изгибаясь, прыгая и журча, облизывая острые уральские камни. Над ней навис огромным малахитом зелёный лес. Вильва, я иду к тебе! Долго спускаюсь по полувековой дороге, исхоженной шахтёрами и лесорубами, ощущая через подошву каждый камушек, оглядываясь на кривые руки берез и слыша твой звонкий голос. Я спешу, шагаю по сухим снопам - кочкам, падаю, поскользнувшись на влажном песке. И вот я уже здесь. Я вижу твоё длинное узкое тело, полнеющее там, у солнца, разливающееся под выступами жидким золотом.

Течет река Вильва, унося годы, мысли, воспоминания. И над водой склоняется тень деда, чернобрового парня, обнимающего жену за плечи и жадно пьющего молодость.

Папа и наши поездки на море - тема необъятная. Такая же, как море. Такая же, как папа.

Я не знаю, когда он первый раз попал на море, кажется, когда был уже зрелым мужчиной. Папа и плавать научился поздно, когда уехал из Гремячинска. Ведь Вильва всё сохраняет свою непорочность, не впускает в свою ледяную воду.

Я вспоминаю наши поездки на юг только яркими и праздничными, хотя родители частенько ссорились в отпуске, слишком долгое совместное пребывание им было не на пользу. Папа, вырвавшись из армейского мирка, всё же не прекращал звонить на работу и спрашивать, как дела. Убедившись, что и без него всё в порядке, бодрым шагом шел покорять Кобулети или Алупку.

Особенно мне запомнилась наша поездка в Аджарию. Она была довольно необычной. И дело даже не в том, что, рванув из Сибири в страну потомков древних колхов, я не уставала удивляться феодальному укладу жизни абхазов и аджарцев. В тринадцать лет я немного побывала на войне.

В апреле восемьдесят восьмого забурлила Грузия. И папа, узнав о стычках между грузинами и нашими курсантами, проходившими практику в Вазиани, вылетел в Тбилиси. Конфликт был сглажен. Когда мы в июне собрались в Кобулети, мама моей подруги пошутила: "Кинжал с собой возьми". Как в воду глядела.

Мы прилетели в Сухуми, и тяжёлая влажная духота облепила нас. На площади возле аэропорта за шашлыком кучковались мужчины, женщин было не видно. Потом я узнала, что абхазы своих жен прячут, и если у грузинов, к примеру, они спокойно передвигаются по городу, то увидеть абхазок во дворе даже собственного дома практически невозможно. Ещё меня поразило, что свёкр может годами не обращать внимания на свою невестку. Говорят они через третье лицо. И если он все-таки решил общаться с ней, он ставит в известность свой местечковый совет старейшин.

Выпив экзотического тогда тархуна, мы поджидали автобус, который повёз нас вдоль побережья в курортное местечко. По улицам бегали свиньи, и никому не было до них дела, как индийцам до коров. В некоторых домах в окнах выставлялись большие женские портреты, а перила были обернуты траурной лентой.

Через четыре часа мы приехали в Кобулети. Пройдёт ещё немного времени, и этот санаторий опустеет. Но сейчас на пару дней нас поместили в помещение кассы на пол, на матрасы. Это было не так-то плохо, кому-то достался в качестве спального места бассейн.

Потом мы въехали в прекрасный номер. Две стены его были стеклянные, и, просыпаясь рано утром, видя и небо, и море, мы ощущали аквариумный покой. Но налетел шторм, и после этого потянулись дождливые дни. Нам объяснили, что Аджария - это кавказский "мочевой пузырь" и солнца здесь бывает мало. Пришли страшные ночи со шквалистым ветром, внизу рвались и шипели невидимые волны. И только яркий свет от прожектора со стороны пограничной базы в Поти плавно ощупывал небо и море, слившиеся в одну черноту за нашим балконом. Издалека в нас глядели огни с кораблей, стоявших на рейде, и почему-то вспоминались глаза дракона, который когда-то жил неподалёку и охранял злополучное руно.

Аджарцы показались мне добродушными и весёлыми. Папе всегда нравились кавказцы. Он уже в аэропортах мог разговориться с местными. Когда мы ждали автобуса на Кобулети, папа в буфете целый час говорил с пожилым абхазом, который только что отсидел в тюрьме. Этот мужик даже пошел провожать его до автобуса.

Встретив нас случайно в городе, новые папины знакомые могли махать ему рукой: "Эй, Анатолий!" Большие сочные куски мяса, лаваш, красивые мужчины и коренастые женщины в чёрных одеждах, поездка в батумский дельфинарий, за которую таксист не взял с нас ни копейки, фигурка Чарли Чаплина в городском парке, очень похожий на кавказца, огромные шишки пицундских сосен, гитаристы Мамука и Инзар... В памяти целой мозаики нет, а только вот эти кусочки.

В то лето абхазы взбунтовались. Этот нарыв зрел долго. В семидесятые годы здесь было их первое массовое возмущение, но мы, конечно, ничего не знали. Грузины не позволяли им селиться в городах, притесняли во всём, и только в 1983 году была открыта первая абхазская школа.

Через год здесь разразилась самая настоящая война. Абхазы её выиграли благодаря чеченцам (они и адыги - их "родные братья"). И, видимо, многие прошедшие здесь боевое крещение потом стали уже врагами русских.


До нас дошли слухи, что группу туристов остановила толпа бородачей с клинками. Они ворвались в автобус:

- Грузины есть?

- А, русские... Пусть любуются красотами Абхазии!

Наших пока не трогали. Но вскоре в Очамчири убили русского солдата, и власти ввели сюда войска. Отдыхающие в панике прерывали отпуск и пытались улететь из Сухуми или Батуми домой. Это было не всегда возможно, аэропорты перекрывали. Папу вызвали по службе, и он улетел в Ачинск раньше нас. А мы с мамой всё же дождались солнца. Но пора было и нам уезжать.

...Мы тряслись в душном, прокалённом автобусе восемь часов. Водитель выбрал другую дорогу, отдаляясь от моря. Свиньи, кажется, уже не бегали. Вместо них по улицам Гали, Очамчири ходили солдаты в камуфляже. И кое-где стояли БТРы. Нас один раз остановила толпа, наверное, абхазов. Наш водитель долго с ними разбирался, пассажиров никто не проверял, но всё равно было страшно. Кто бы знал, что этот конфликт продлится ещё более десяти лет. Миротворцы скажут "брейк". Но это уже совсем другая история.


На югах в папе закипали страсти ещё сильнее, вообще-то у него был летний темперамент, августовский, где соединились зодиакальные лев и дракон. Мама и на отдыхе продолжала экономить. Она хотела идти пешком, а папа хотел ехать. Да не на автобусе, а на такси! Когда продавщица мороженого спрашивала меня: "С орехами? С ликёром? С шоколадом?", - папа ликующе просил: "С орехами! С ликёром! С шоколадом!"

Праздник начинался уже по прибытии. Однажды мы летели из Красноярска в Геленджик. В краснодарском аэропорту коротали долгую, влажную ночь, полную калейдоскопных видений и обрывочных звуков, где были самолеты, пирамидальные тополя, стрекотание цикад и ненавистный женский голос по радио, старавшийся говорить красиво. Мы с мамой уснули в зале ожидания, когда я проснулась, передо мной по-булгаковски соткались два больших пакета: один с черешней, другой с клубникой.

Папа не мог долго лежать на солнце, тем более что страдал дерматитом. Ему приходилось прикрывать плечи и грудь платком, и окружающие всегда спрашивали его об этом.

- Чтобы тянуть из воды было легче! - зло отрезал он.

И если бы не это обстоятельство, он всё равно бы считал поглощение загара слишком немужским занятием. Его поэтическая душа не принимала такой обыденщины. Ведь вокруг - не анемичные чеховские дамы в белых шляпах, а многослойные немолодые животы. Не знойные кавказские усачи, насаживающие большие куски мяса с такой же страстью, если бы они сию минуту джигитовали, а серенькие мужички, плюющие на гальку семечную шелуху и сосущие пиво. И в этом был даже не вызов - поступать не как все. Вокруг было столько всего, и нужно было успеть... А потом любимый папин Лермонтов тоже был на Кавказе. Разве он лежал на полотенце с обгоревшим носом?!


Мы хотели быть банальными. Мы хотели лежать и купаться, но папа тянул нас в неизведанные города. Он хотел чахохбили и вина, залезть на самую высокую точку судакской крепости и, как Христос из Рио, раскинуть руки под окрик мамы "Толя, не надо!"... Папа хотел поиграть на гитаре с Мамукой и Инзаром, сфотографироваться у эвкалипта, купить мне грузинский браслет с тонкой россыпью бирюзовых капель... Он хотел поехать с друзьями на машине из Феодосии в Симферополь через узкую одноколейную дорогу где-то возле Аю-Дага... Тогда машина дяди Юры Мисанова завела над пропастью свои передние колеса, женщины позеленели, а дети, как всегда, ничего не поняли.

И даже когда он не мог больше путешествовать, он всегда отпускал туда маму, поклявшись, что не умрёт без неё. Пусть только она привезёт ему можжевеловые чётки и картину, где нарисовано море.


Я всегда думала, что истоки любви дочерей другие, они отличаются от любви к матери. Что там говорить, ведь мать мы воспринимаем телесно, ведь мы даже были одним большим телом, поделённым надвое. Но отцы для нас отстранены тем обстоятельством, что не принято с папой разводить "телячьи нежности". Прошло время, и я вспоминаю, как папа брал меня на колени, как танцевал со мной, взяв повыше, чтобы глаза смотрели в глаза, соединив детскую и мужскую руки... Как щелкал меня по лбу, когда сердился... Папа телесно тоже существовал, только давным-давно, и с годами от телесного папы осталась только гладковыбритая щека, к которой я прикасалась на ночь, пахнущая далёким, чужим мужским запахом сигарет и дешёвого одеколона.

Когда у отца случился приступ, первая бригада скорой помощи что-то вкалывала ему, борясь с гипертоническим кризом и болью в сердце. После их отъезда рука его стала неметь. Он раздраженно тряс ею, пытаясь вновь почувствовать то, что ему принадлежало живым. Мама говаривала: "Ну, потерпи, это лекарства так действуют, вот тебе их столько вкололи!", но, конечно, её терзали страшные подозрения. Я попыталась массировать руку, согреть её, но папа, поморщившись, отстранился.

Когда приехала вторая бригада и установила, что проблема в закупорке сосуда, влила в шею восемь инъекций, стало понятно, что отца забирают в больницу. Он вновь протянул мне руку, я сняла его часы - там они не нужны.

Как преступны были эти мои детские дежурные поцелуи - на ночь, перед тем, как он уходил на службу! Я в последний раз поцеловала его живую щеку, когда он уходил от нас навсегда.

Я ещё раз прикасалась к его рукам, холодным, снимая с них дурацкую верёвочку, уже не принимающих моей дочерней ласки. И эти руки уже не болели, хоть и синели кисти бесконечными проколами от капельниц.


Папа всегда думал, что Ачинск для нас - это временно. В этих мыслях он сохранял иллюзию своей свободы. Я тоже несерьёзно относилась к Ачинску, считая, что этот городишко - просто недоразумение в биографии нашей семьи. Вот ещё чуть-чуть - и папа получит хорошую должность, и мы уедем отсюда. Как только папа планировал уехать в столицу, его настигала беда. Он подал документы в Академию Генштаба. В политотдел пришла посетительница с девочкой. Папа нагнулся поиграть с малышкой, но встать уже не смог. Инсульт. Он отошел от него, и тут подоспела эта история с депутатством в Госдуму. У него были большие шансы победить. Но как-то вечером к нему пришли двое молодчиков и стали угрожать. А потом второй инсульт, парализация, операция, больничные койки и диван в нашей квартире, старый, продавленный...

Теперь, когда я покупаю какой-нибудь железнодорожный билет, я вспоминаю, что одно время ездила из Новосибирска в Ачинск в плацкартном вагоне по льготе за шесть рублей. Сколько этих поездок было у меня за пять студенческих лет! Однажды спала просто на матрасе: в вязаном пальто, в сапогах - вагон не отапливался, а был конец сентября. К тому же постельное белье нам тоже не выдали.

Мне теперь кажется, что я повзрослела в поездах. Я очень боялась поначалу ездить там одна, без родителей. И за годы студенчества у меня накопилось немного поездных неприятностей. Поступив в институт, я возвращалась в Ачинск. По покатым ступенькам новосибирского вокзала до его долгожданной реставрации, вылизанным временем и подошвами суетящихся пассажиров, я слетела вниз. Ехать было тяжело, тем более на второй полке - сильно болел позвоночник. Рентген констатировал трещину в копчике, врач намекнул на возможные трудности при родах. Но ничего, только неделя на досках без матраса.

От Новосибирска до Ачинска где-то девять часов. Домой я ехала всегда в радостном возбуждении. Поначалу к немеркантильной любви к родителям густо подмешивался запах маминых котлет. Бюджетом распоряжаться не умела. Я помню, когда папа сдал меня в институт, он дал мне на карманные пятьдесят рублей - немалые по тем временам деньги (торт стоял около трешки). На следующий день я с подругами, такими же дурами провинциалками, дорвавшимися до окна в цивилизацию, вместо супчика и пельменей съела мясо с черносливом за девять рублей в кафе. А потом ещё был колхоз, где мы спали не на кроватях - просто на панцирных сетках, где не было горячей воды и где за неделю прошло пять дискотек. Когда я первый раз приехала домой и увидела копчёную колбасу, салат оливье, картошку, запеченную под сыром, чуть не заплакала.

Я всегда давала себе установку не спать всё время поездки. Иногда я вырубалась сразу, иногда меня хватало до середины пути - до станции Тайга, но потом я всё равно вырубалась. И всегда что-то подбрасывало меня, когда поезд стоял в Боготоле. Нет, не проспала. До Ачинска ещё час.

Но однажды проводник не разбудил меня. Это случилось ранним утром восьмого марта, и самое обидное, что родители встречали меня. Поезд постоял четыре минуты, я не вышла, и он поехал дальше. Я в ужасе подскочила: "Срывайте стоп-кран!" Какой там стоп-кран?! Вещи ведь не собраны! С обрывающимся сердцем поехала я до Чернореченской. Почему-то сразу после Ачинска начинаются густые-густые ели, как в страшной сказке. Доехав до Чернореченской, я побрела на станцию. Рядом - только сонный милиционер, собаки и женщина, желающая, как и я, поехать на праздник в Ачинск.

...Пьяные забулдыги на товарняке за мелочевку посадили нас в купе (оказываются, бывают в товарняках и такие вагоны), высыпав на стол горсть семечек. А в милом сердцу Ачинске по перрону бежала моя мама в расстёгнутом пальто, в сбившейся шапке. Она плакала. Папа в шинели, как всегда строгий и подтянутый, поддерживал её, и только желваки ходили, и губы совсем были тонкие...Конечно, они решили, что меня сбросили с поезда. Сейчас бы все эти невинные истории в нашу мутную целлофановую жизнь.

Я никогда не смогу любить суббот, как раньше. В февральскую, холодную, злую субботу умер мой отец. Он ушёл от нас в пятьдесят два, и мы с мамой теперь разрываемся в своих чувствах, не зная, жалеть себя или по-христиански радоваться за него, что Бог не дал ему больших мук.

Я могу только догадываться, что он чувствовал сам... Но никогда не узнаю всей правды о вынужденной изоляции, боязни людей и одновременно стремлении к ним, и сотнях, сотнях передуманных мыслей в одиночестве, за плотно задёрнутыми, прокуренными кухонными занавесками.

Я часто буду приезжать к нему. Прикасаться к тонким веточкам калины, той, что мама сажала ему в утешение... Говорил он когда-то: "У каждого из нас будет маленький дачный участок".


...А поезд всё спешит на Восток, и с Ачинском мне уже не разминуться.

 
Голосование по этому произведению окончено
Оставить комментарий

поиск

Валерия Олюнина

Родилась 20 сентября 1974 года в Бобруйске (Беларусь) в семье военнослужащего. Жила в Эстонии, Москве, Красноярском крае (Ачинск), Новосибирске. С 2006 года живет в городе Лобня Московской области. Ч...

 

Публикации в журнале ПРОЛОГ:

СИЗИФ. (Проза), 67
ПОКА Я ЖИВ... (Проза), 55
 

Просмотров:

Оценка:


© Москва, Интернет-журнал "ПРОЛОГ" (рег. номер: Эл №77-4925 свидетельство № 022195)
При использовании материалов сервера ссылка на источник обязательна тел. +7 (495) 682-90-85 e-mail: fseip@mail.ru