Проза
Проза
Поэзия
Драматургия
Публицистика
Критика
Юмор
Грот Эрота (16+)
Проложек
Нечто иное
Русское зарубежье
Патерик
 

Ольга Борисова

Москва

КАРМА ХУДОЖНИКА ГРОМОВА

Повесть

Как она достала его! Даже летом в его просторной квартире на девятом этаже не было ни комаров, ни мух. То ли высоко - нет резона полдня корячиться, чтобы долететь, когда на нижних этажах можно поиметь все то же самое, то ли выходящие на разные стороны окна не давали самым любопытным задержаться: стоило им залететь с одной стороны, как, деликатно подталкиваемые сквознячком, они мигом вылетали с другой.

А эта бледная мутантка - не то недоразвитая бабочка, не то мотылек (Гриша не силен был в ботанике) - поселилась у него ближе к зиме и появлялась исключительно по вечерам (а скорее по ночам, поскольку Гришин вечер начинался обычно не раньше двенадцати-часа), стоило ему, завалясь на свой любимый широченный диван, включить бра, чтобы почитать что-нибудь на сон грядущий. Вот в такие-то минуты затишья и душевного покоя, когда даже телефон порой был специально отключен, чтобы каким-нибудь дурацким звонком не сломать хозяину кайф, эта дрянь развивала бешеную деятельность. Материализуясь неизвестно откуда, она начинала нарезать виражи вокруг зажженных лампочек, периодически тыкаясь в них с противным сухим звуком, падая на подушку, простыню или куда-нибудь за диван. Это были для Гриши минуты передышки и слабой надежды, что, может быть, она, наконец, сдохла... Но куда там! Оклемавшись и придя в себя, бабочка возобновляла свое бессмысленное кружение, в результате чего шарики у нее заходили за ролики (если таковые имелись), все сливалось в единое сияющее пространство, и она, путаясь, тыкалась уже в Гришино лицо. Так как лицо в отличие от лампочек было только теплым, а не обжигающе горячим, то занятие это ей начинало нравиться, чего не сказать о самом Грише. Он с остервенением стряхивал с себя эту маленькую гадость и вскакивал с дивана. Однако убить ее и таким образом навсегда избавиться от ежевечернего террора почему-то не поднималась рука - видимо, сказывалась старательно подавляемая им сентиментальность. Вычислить тайное дневное убежище своей непрошеной сожительницы Гриша не мог, сколько ни пытался. Один раз он посвятил этому целый день.

Накануне состоялась персональная выставка его, Григория Громова, фотоколлажей, приуроченная к скорому сорокалетию художника.

Презентация, как всегда, закончилась фуршетом. Фуршет плавно перетек в пьянку с друзьями и прибившимися к ним дамочками. Кураж погнал их дальше, по кабакам и ночным клубам. Последняя ясная картинка, удержанная памятью, - это он, Гриша, скачущий, как орангутанг, под ритмичный грохот, подперченный фосфоресцирующими мигающими огнями. И как орангутанг же диким глазом присматривающий себе крепеньких молоденьких самочек, в изобилии дрыгающихся рядом. От мельтешения их туго обтянутых попок и свободно подпрыгивающих под блузками острых грудок у Громова возникла безумная идея попробовать один (а то и два! три!) из этих персиков прямо здесь, где-нибудь в темном углу. И сделать это ему мешало именно их изобилие. Обширность выбора ставила в тупик, превращая готового к бою мачо в полного идиота, вращающего налитыми алкоголем и желанием глазами и бестолково хватающего любые, до каких дотягивались руки, девичьи прелести. Но от этих прелестей его все настойчивее оттирала, колыхаясь пышными зрелыми формами, какая-то тетка. Гриша попытался ее обогнуть слева - не вышло, справа - безрезультатно: она двигалась вместе с ним, таким образом все время оказываясь перед его носом. "Что здесь делает эта старая перечница?!" - начиная потихоньку звереть, думал Григорий. Он уже собрался было отшить ее крепким словцом, как вдруг вспомнил, что это одна из тех, прибившихся еще на выставке, дамочек, что на фуршете он выделил ее, повел легкий интеллигентный флирт и, уловив ответную заинтересованность, сам и позвал нырнуть в дальнейший разгул. Вспомнил, что тогда она (Лиза? Люда? Люба?) казалась ему не старой, да ей и было года тридцать три максимум, а весьма симпатичной, аппетитной и стильной. Но здесь, среди юных див... Да, о них теперь придется забыть. Не в правилах Громова обижать привеченных им женщин. Однако танцевать как-то сразу расхотелось. Вырвавшись из круга разгоряченных тел, он побрел к барной стойке, махнул сто грамм коньячку, и все - провал.

Не сразу ему удалось разлепить тяжелые, набухшие веки - хоть пальцами помогай. А когда разлепил, долго пытался сфокусировать взгляд, уставив его на трещину в потолке. Потолок был высокий, с лепниной, весь в ошметках и потеках - незнакомый. Из чего Гриша сделал вывод, что он не дома, и стал тихо-тихо поворачивать голову, примерно предполагая, что может увидеть. Сколько раз вот так банально он выныривал из небытия в чужом месте, сколько раз слышал подобные истории от дружков - ничего нового не сулило такое пробуждение - тошнотворная цепочка повторений одного и того же. В голове, стоило ей начать медленное движение, забухал раскатистый колокол-гонг, и по его сигналу запрыгали, застучали по ней тяжелыми кулачками неизвестно как пробравшиеся внутрь, маленькие, но чертовски злобные боксеры. "Брэйк, брэйк!" - застонал Гриша, хотя знал по опыту, что драчунов так скоро не утихомирить. Сжав зубы и стараясь не обращать на них внимания, он продолжал изучать диспозицию, все еще надеясь на чудо: хоть бы рядом с ним лежала обезьяна, что ли, или, например, какой-нибудь милиционер в форме и при кобуре, так, для разнообразия... Как бы он удивился тогда! Какой странной и занимательной штукой показалась бы ему жизнь! Но нет... Вот его разбросанные по полу вещи. Вот - также разбросанные - женские. А вот и сама женщина. Разметалась рядом на диване, закинув ногу на громовский живот. У женщины были смоляные волосы, смуглое пышное тело и абсолютно незнакомое лицо. Причудливо размазанная по нему несмытая яркая косметика вкупе с общей смуглостью делали ее похожей на воина из индейского племени. Это было экзотично, но не возбуждало. Хотя в нынешнем состоянии нашего героя вряд ли что могло возбудить, даже килограмм вчерашних "персиков". "Как это я здесь?.. Кто это?! - заволновался Громов, и боксеры в голове в ответ на это волнение с новой силой замахали свинцовыми кулачками. - А-а-а-а, Люба-Лида-Лиза..." Здороваться с ней не хотелось. Гриша попытался одеться тихо, но не вышло. Его то и дело заносило, и он грохотал, оправдывая свою фамилию, задевая стулья, натыкаясь на стол, плюхаясь в изнеможении обратно на диван... Но дама, видимо, тоже немало принявшая, даже не пошевелилась. Незамеченным Гриша покинул приютившую его квартиру. Ему было немного стыдно. Спускаясь по лестнице старого дома, он жалел покинутую, представляя, как она проснется, не найдет его, все поймет, как ей станет обидно, возможно, она даже всплакнет. Он и сам чуть не всплакнул от накатившего раскаяния и тошноты. Не дал вылиться этим похмельным слезам темный морозный воздух, в который выплюнул Громова, смачно хлопнув пастью, теплый загаженный подъезд. Бр-р-р! Наручные часы показывали пять минут восьмого. Вовсю ходил наземный (и подземный!) транспорт. Темные сомнамбулические силуэты, утаптывающие свежевыпавший снежок параллельно или перпендикулярно Громову, или проезжающие мимо в ярко-желтых окнах троллейбусов, молча приняли новичка в свой мир согбенно-озабоченных теней, напоминающий один из дантовых кругов ада, того, где все время идет снег или дождь.

- Я не ваш! - неожиданно для себя выкрикнул новичок, спугнув близбродящие призраки. - Я еще живой!

И как бы в доказательство этого по возможности бодро подошел к ближайшему ларьку и взял пару пива. Одну бутылку выпил тут же, с другой, уже открытой, плюхнулся в кресло затормозившей по взмаху руки тачки, попросил водилу найти какую-нибудь музыку типа "Ностальжи" или "Ретро" и поплыл, прикрыв глаза и попивая пивко, к себе в Чертаново.

Бог мой! Как же хорошо после затянувшихся пьянок, опостылевших за время кутежа друзей, нелепых, а то и стыдных ситуаций, никому не нужной возни на чужих постелях, оказаться дома! Пройтись по квартире, словно проверяя, все ли тут так, как было, не вели ли оставленные тобой предметы какую-то свою, тайную жизнь. Провести ладонью по шершавой дверце еще бабушкиного шкафа и почувствовать, как теплое дерево откликается на ласку. Прильнуть больной головой к стене, а измученной душой к дешевой иконке, прикрепленной к обоям булавочкой. И ощутив себя прощенным, любимым, защищенным, как в материнской утробе, завалиться в позе эмбриона на свой диван и спать, спать, спать...до нового рождения.

Новое рождение случилось часа через два - затренькал телефон - и весьма кстати, потому что снился Грише пренеприятнейший сон. Будто бы жиличка его - бабочка - выросла в человеческий рост и в ответ на его гостеприимство пригласила полетать вместе с ней. Говорила она как-то по-своему, по-бабочински, но Гриша будто бы все понял и согласился с великой радостью (это у него еще с детства: любил он высоту и чувство полета... и на дельтапланах летал, и с парашютом прыгал). Подхватила его бабочка своими ручками-ножками, прижала к брюшку, и полетели они над городом. Красота! То ниже летят, и тогда Гриша и улицы знакомые различает, и дома, и марки машин. То выше, и тогда город кажется ему смазанным, как на полотнах Мане. И все бы отлично, если бы наш летун вдруг не почувствовал неудержимо растущую потребность освободить мочевой пузырь. "Ссать на родной город!" - укоризненно пытался урезонить Гриша распоясавшийся орган. "Не поссышь - лопну!" - нагло отвечал ему тот. Что делать?! Осторожно, чтобы не заметила бабочка, начал Григорий расстегивать ширинку, высвобождая свое богатство. И только он уже было собрался пустить вожделенную струйку, как бабочка каким-то образом увидела, что под ней происходит, и взмахнула от ужаса и стыда ручками-ножками, выпустив свою ношу. "О-о-о-о-о! - завопил Громов, прервав начатое и в свободном полете пытаясь дрожащими руками застегнуть молнию, при этом пребольно прищемив крайнюю плоть. - О-о-о-о! Я больше так не буду-у-у-у!" Он уже почти "поцеловался" с крышей высотного дома, когда бабочка опять подхватила его. "Фу!" - выдохнул было Гриша, но тут вновь дал о себе знать мочевой пузырь. И понял страдалец, что все одно - помирать. Только смерть свою ему дано самому выбрать.

Вырвал его из этого кошмара нежным треньканьем радиотелефон.

-Да! - радостно рыкнул Громов в трубку, несясь к сортиру. И первые несколько минут речи звонившего сопровождало свободное мощное журчание.

- Громыч, ты что, умываешься, что ли? - осипшим до неузнаваемости голосом спросил Мишка, один из дружков-художников, принимавших участие во вчерашнем беспределе.

- Ага, зубы чищу.

- А мы с Пашкой только что из милиции. Всю ночь продержали, суки. Самое главное - не за что, хотели вообще грабеж пришить. Говорят, мы в палатку лезли. Ну, лезли. Так мы ж к девчонкам, к продавщицам. На хрен нам их "сникерсы"?! Хорошо, там, ну, в общем, вмешался кто надо, выпустили. Сейчас Генычу звонил, он дома, с пробитой головой. Не помнишь, когда он откололся? Вот и он не помнит. И где башку пробили - не помнит. И как дома оказался - тоже. А ты где был? Небось, как всегда, с бабой? С той, черненькой, которую весь вечер клеил?

- Угу, - не вдаваясь в подробности, промычал Громов.

- Ну и как она тебе? Вроде, ничего тетка? Молчишь... Типа, благородный. Я тут, Громыч, подумал, и вот какую странную закономерность вывел, кармическую просто-таки закономерность. Вот сколько лет мы уже вместе - лет двадцать, так? А сколько из них пьем-гуляем? Столько же, так? А вот теперь смотри, главное: в течение этих двадцати лет после самых крутых пьянок какой получается расклад?

- Ну?

- Гну! Один и тот же расклад: мы с Пашкой в ментуре, Геныч с пробитой башкой, а ты с бабой. Вот! Проняло! Даже водичку выключил!

- Ну и что ты предлагаешь? - Гриша задумался, действительно, все так и получалось. Даже как-то неудобно перед друзьями стало.

- Карму менять будем, - серьезно ответил Мишка.

- Ага! - сочувствие к ребятам как рукой сняло. - Это, значит, чтобы я в ментовке с дырой в репе, а вы все с бабами?

- Не, ну зачем уж так уж, - смущенно протянул Мишка, но видно было, что Гриша попал в десяточку, и приятель поспешил сменить тему. - Я тебе, собственно, вот что звоню. У тебя ведь завтра день рождения, юбилей, можно сказать.

- Отмечать не буду, - быстро среагировал юбиляр.

Он давно уже слышал, что, мол, сорок лет для мужика - критический возраст, и отмечать эту дату не принято, надо вообще постараться как-то тихо через этот год проскользнуть, не выпендриваясь. Это первое. А второе, он еще после вчерашнего не очухался и мысль о новой гулянке вызывала здоровую рвотную реакцию.

- Как это не будешь?! - возмущенно заклокотала трубка. Миша считался у них затейником-организатором. Именно от него по большей части исходили гадости, типа: давно не виделись, посидим, поговорим...- Как не будешь?! Если ты переживаешь, что стол, там, готовка, то не волнуйся, наши девчонки все на себя берут. Они, вон, уже созваниваются, меню обсуждают. И подарок готов. Так что завтра в четыре. - Не дожидаясь возражений, Мишка дал отбой.

Громов мысленно взвыл. Пиздец. Теперь точно припрутся, не отвертеться. И еще со своими "девчонками", то бишь законными женами. Жен этих Гриша видел нечасто, на событиях особой важности: похороны, там, юбилеи, свадьбы. Но и за время этого нечастого общения они успевали ему надоесть. Его раздражало их хозяйское отношение к друзьям, которых никак было не назвать примерными семьянинами и которые вели, несмотря на наличие жен и детей, жизнь вольную, рамками и запретами не особо отягощенную. И поэтому в те редкие выходы в свет со вторыми половинами изо всех сил старались показать свою примерность ("Дорогая, положить салатику? А вот икорочки возьми!"), что получалось у них из рук вон плохо. Примерность эта сидела на них, как клоунский костюм. А эти курицы будто ничего и не замечали, будто все так и надо: "Мне во-о-он ту рыбку, пожалуйста. Павлик, может, пора остановиться, ты же обещал!" И Павлик останавливается, не донеся рюмку до рта. И в глазах у него такая тоска, что всем мужикам за столом становится ясно, как же он оторвется завтра и за эту недонесенную рюмку, и за это принародное унижение.

Года два назад, Пашка, правда, поменял старую жену на новую. Сам он называл это великой любовью всей своей жизни. Великая Пашкина любовь была смазливой двадцатипятилетней поблядушкой. Причем настолько явной, что ребята вскоре начали опасаться оказываться с ней в одной компании (ее-то Паша в отличие от предыдущей всюду за собой таскал - гордился) - она при любом удобном (и не очень) случае просто в штаны лезла. Только Павел - святая простота - ничего не замечал.

Однажды похмельный Мишка, пряча глаза, сказал Грише по секрету, что его Катька Пашкина трахнула. И что он, Миша, тут совершенно ни при чем. Он просто спать у них остался во второй комнате, проснулся оттого, что она уже на нем, ну и все такое. А этот пентюх храпит себе за стенкой.

После этого прискорбного случая мужики собрали совет и объявили Павлу, что уж раз не принято у них жен за собой таскать, то пусть и его дома сидит. Павел сначала было вспетушился, но тут Мишка с Генкой выступили, что, мол, давай и они тогда своих прихватывать будут - чем те хуже? Этот аргумент сработал, и с тех пор Катька-нимфоманка стала мелькать только на сборищах особой важности.

Оставалась еще неясность, с какой женой придет Геннадий. У него имелась одна официальная, двадцатилетней давности, и двое девочек от нее. Но с этой женой он фактически сто лет уже не жил. Была у него и неофициальная жена, десятилетней давности, с которой он тоже в общем-то не жил, но периодически поживал. Результатом этого поживания явился свежеродившийся сынок. Григория всегда удивляла эта (вторая) женщина. Десять лет любить балбеса, у которого после третьей рюмки глазки становятся маслеными, улыбочка похотливой, а ручки тянутся к любой девушке - лишь бы поближе и подоступнее. И это ни для кого не секрет, в том числе и для нее. Неужели так любит, думал Григорий, или просто сумасшедшая?

И только с Мишкой все было ясно и понятно. Он прибудет со своей верной Клавдией. Шумной, здоровой, как шкаф, веселой (единственной из жен, кого Григорий всегда рад был видеть). Мишка женился на ней на втором курсе худграфа. Клавдия подрабатывала там натурщицей и была старше его лет на восемь. Сначала Мишку покорили ее рубенсовские формы, потом юморной характер, а потом он понял, что без нее ему не жить. И не промахнулся! Это была единственная счастливая семья, которую знал Громов. Клавдия оказалась редкой женщиной - легкой, и сто ее килограммов не были помехой. Она не давила на Мишку, не заставляла его жить, подстраиваясь под ее, женские, нормы. И сама жила по своей программе: во время челночно-шмоточного бума скопила небольшой капиталец и, не зацикливаясь на дальнейшем обогащении, приобрела помещение - четыре комнаты - в центре и устроила там галерейку, где стала выставлять "своих мальчиков", которые, ввиду полнейшего отсутствия коммерческой жилки, прозябали в то время в нищете и были единственными ценителями полотен друг друга. Клавка, обладая художественным вкусом, общительностью, доброжелательностью и хорошо подвешенным языком, вскоре обросла нужными связями, и галерея ее стала одной из самых известных в Москве. Выставляться в ней считалось честью. Там устраивались роскошные приемы, задумчиво бродили меж картин потенциальные покупатели с толстыми бумажниками (и уж будьте уверены, если Клавкин наметанный глаз замечал хоть малейшую заинтересованность посетителя, он без покупки не уходил), важно и делово рассекали пространство наши и заморские спонсоры, томно прогуливались именитые искусствоведы, веселилась и напивалась богема.

А в сорок один год Клава всех удивила, неожиданно родив двойню. Это было действительно неожиданно, потому что из-за ее габаритов о беременности не знал никто, включая папашу (Клавка берегла его от возможного разочарования: все-таки возраст, а вдруг не доносит, выкинет?). Доносила. И однажды поутру, когда полупроснувшийся Мишка потянулся было с объятиями к своей любимой толстой женушке, она спокойненько так говорит:

- Мишенька, у меня, кажется, воды отошли...

Мишка поерзал по кровати - и правда - мокро.

- Ты, что, Клав, описалась, что ли? - испугался он, раньше за ней такого не наблюдалось.

Она посмотрела на мужа, как на несмышленыша, вздохнула и сказала:

- Рожаю я, папочка!

Да, все предусмотрела умная Клава, все, кроме тонкой душевной организации супруга, который в ответ на это сообщение побелел, икнул и хлопнулся в обморок. Так что пришлось ей самой и машину вызывать, и вещички собирать, и мужа откачивать. К приезду "скорой" он еще не совсем пришел в себя, и ребята, не вмешайся Клавдия, положили бы на носилки его. Разобравшись в ситуации, санитары так развеселились, что роженице пришлось на них цыкнуть, чтоб не забывались.

Роды прошли благополучно, и на данный момент Мишка являлся счастливым отцом двух самых отвязных и тусовочных семилетних пацанов. Еще бы! Полжизни они проводили в галерее среди выпивающих и рассуждающих об искусстве.

Осознав, что приход гостей неминуем, Громов стал мрачно и бесцельно бродить по квартире. Головная боль не давала заняться ничем конкретным: ни почитать, ни поработать, ни навести порядок к завтрашнему дню... И вот тогда-то, мучимый похмельным томлением, он вспомнил свой давешний сон и с маниакальным упорством начал искать бабочкино прибежище. Он заглядывал за шкафы, отодвигая те, что полегче, по-собачьи ползал по всем углам, приподнимая отходящие краешки обоев, нанюхался пыли, пытаясь втиснуть лицо в узкое пространство за батареями. Не нашел. Обозлившись и войдя в раж, стал скидывать с полок книги и перетряхивать их. Вслед за ними полетело содержимое ящиков письменного стола, а затем и других, имеющихся в доме ящиков, шкафчиков и полочек. Бабочки нигде не было.

Вечер застал Гришу сидящим на полу посреди всего этого разгрома и медленно перебирающим старые фотографии, выпавшие из недр какого-то щкафчика. Фотографии, о существовании которых он забыл, и теперь был уверен, что бабочка нарочно все так подстроила, чтобы он нашел их. Фотографии, с которых прошлое смотрело на него глазами женщины, заснятой в разных ракурсах, то в одиночестве, то в компании. Впрочем, для того, чтобы увидеть ее образ, Громову не нужны были снимки - достаточно просто прикрыть веки. И он знал, сколько бы ни прошло времени, это всегда будет так. Слишком долго они были вместе. Слишком сильно он любил ее. Слишком мучительным был разрыв.

Татьяна. Его первая жена, с которой он прожил семь лет. Впрочем, по-настоящему они так и не поженились. Сначала никто из них и не думал об этом - и так все было замечательно. Потом, спустя время, Гриша почувствовал, что Татьяна ждет от него чего-то такого, но, идиот, делал вид, что ничего не понимает. В тот период он позволял себе изредка погуливать на стороне и подумывал, а зачем, собственно, связывать себя на всю жизнь с одной женщиной? Нет, он не собирался ее бросать и любил не меньше, чем раньше. Просто - подумывал... И в их жизни пошла череда раздоров.

Громов был поздним ребенком. Его отец - известный архитектор, умер, когда мальчику было семь лет. Мать - едва ему исполнилось девятнадцать. И Гриша остался единственным обладателем огромной квартиры в центре. Там все время собирались компании. Вечно ночевал кто-то, кому негде было жить. Оттуда, после особо серьезных ссор, собирая все свое небогатое приданое, уходила домой, к маме, Татьяна. Комнаты сразу становились пустыми, независимо от того, сколько в них на тот момент толкалось народу. Гриша не находил себе места и абсолютно не радовался свободе. Другие девушки, в иной ситуации такие желанные, казались глупыми и ненужными. Зачем они ему, если нет Тани? Промаявшись день-два, он ехал за ней, умолял вернуться. Вернуть ее было не трудно. Она любила его. Тогда еще любила. Они возвращались с сияющими глазами, он помогал ей разбирать вещи, потом бежал в магазин за дешевым вином, а она готовила что-нибудь вкусно-праздничное, например макароны с тушенкой. После забирались в постель (а чаще, наоборот, сначала в постель), и он не понимал, чего еще ему надо, если все в этой женщине - все ее впадинки и выпуклости, ее запах, легкие длинные волосы, опутывающие его во время любви, словно сети, - создано точно для него и под него, Ева из ребра, подаренная Создателем.

Какое-то время все шло хорошо, а потом опять, как ему часто казалось, на пустом месте, ссора. Раз начав, трудно было остановиться. Скандалы и следующие затем примирения стали допингом, без которого они уже не чувствовали силы своей любви. И это было плохо, неправильно, потому что размолвки пробивали броню их преданности друг другу. В такие моменты они становились уязвимы, открыты для флюидов, посылаемых со стороны. И вот Татьяна увлеклась другим, о чем, правдивая дурочка, тут же и сообщила Громову. Влюбленность эта продлилась недолго, ведь по большому счету она все еще любила его. Но за эти пару недель Громов извелся. И от ревности - он и без повода-то ее ревновал, и от растерянности. Он вспомнил, как в самом начале их связи Таня как-то спросила его, что он сделает, если она когда-нибудь изменит? И он, самоуверенный индюк, ответил, что просто уйдет из ее жизни навсегда. Потом, несколько лет спустя, на тот же вопрос, зная уже, что никуда от нее не денется, сказал, что убьет их обоих. И правда, одна мысль, что она может быть с кем-то другим, приводила в бешенство. И вот - случилось. И он не может ни уйти, ни убить. Потому что как ее убьешь, если она сидит перед тобой, такая родная и недоступная, смотрит на тебя честными синими глазами и рассуждает, что запуталась, что ей нужно время, чтобы разобраться в своих чувствах. И опять - с вещичками - к маме. Он старался быть гордым и мужественным, поэтому звонил ей не каждую минуту, как хотелось бы, а всего три-четыре раза в день. Наконец она разобралась. Вернулась. И вот тогда он сделал ей предложение. Вы думаете, она обрадовалась и согласилась? Ну, в душе-то, наверняка возликовала, празднуя полную над ним победу. Но виду не подала.

- Милый, мне кажется, ты решил жениться не потому, что действительно хочешь этого, а для того, чтобы меня удержать. Но ведь это бессмысленно. Со штампом или без штампа мы будем вместе, если нам хорошо, и врозь - если плохо. Давай подождем с этим. Сейчас у нас не лучший период.

Лучший период так и не наступил. Напротив. Он любил все больше. Она - все меньше. Он чувствовал, что теряет ее, и делал глупости: напивался, скандалил. Ссоры их были такие же жаркие, а вот примирения становились холоднее, во всяком случае, с ее стороны. Татьяна стала часто куда-то уходить, на все громовские расспросы отвечая, что не обязана перед ним отчитываться. И все чаще в ее взгляде читалась жалость. Черт! Сучка! Она жалеет его! Его! Да за ним любая побежит! Громов и правда был высок, фактурист и по-мужски красив. А теперь, с легкой Клавкиной руки, стали появляться и деньги, и известность. И вот именно тогда Татьяна сказала, что больше не любит его, что уходит. Совсем. Глядя ей в глаза, Гриша понял, что это окончательно. Он может тут рыдать, биться головой о стену, может застрелиться или повеситься - она все равно уйдет. Она разлюбила его так же бесповоротно, как полюбила когда-то. Она бывала иногда очень решительна, его Танька.

Тот день навсегда останется самым постыдным днем в его жизни. И неважно, что свидетелем падения, превращения в тряпку была только теперь уже бывшая жена. Громов действовал словно в полубреду, при этом какая-то часть его наблюдала за происходящим отрешенно, со стороны. Наблюдала, как он таскался за ней по квартире тенью, пока она собирала вещи. Как поплелся провожать к маме. Как мамы не было дома, и он, хлопнувшись на колени, умолял попробовать начать все сначала, опять предлагал выйти за него замуж. Зная уже точно, что она ему изменяет, твердил, что пусть изменяет, только не бросает его. Таня разговаривала с ним, как с дурачком, раздраженно объясняя, что это невозможно, что поезд ушел и дело не в том, что у нее кто-то есть, да в общем-то, по большому счету, и нет никого, а в том, что к нему она не испытывает ни-че-го. И Громов сказал, хорошо, но давай в последний раз, пожалуйста, и я уйду. Татьяна, которая уже не чаяла от него избавиться, согласилась. Она разделась и легла на диван. Гриша прильнул к такому знакомому, изученному досконально за семь лет телу, пытаясь через физическую близость выразить свою безмерную любовь, всю тоску по ней, уходящей. Никогда еще он не вкладывал в этот процесс столько страсти и нежности. Но Татьяна, раньше горячая и отзывчивая, лежала теперь бревно бревном, и когда он заглянул ей в лицо, то не увидел ничего, кроме желания, чтобы все это поскорее закончилось. Тогда, от бессилия и унижения, Громов заплакал, лежа на ней. А потом перевернул на живот, грубо отымел, оделся и ушел, хлопнув дверью, не зная, что сделал себе дочку. Узнал он об этом от общих знакомых, когда Танино интересное положение стало достоянием гласности. К тому времени Гриша уже поменял свою квартиру в центре на вполне приличную в хорошем доме рядом с метро в Чертанове. Поменял потому, что в той все напоминало о Тане, все причиняло боль, а он решил жить дальше, чего бы это ни стоило. И тут - известие о беременности. С таким трудом восстановленное равновесие летит к чертям. Пока они жили вместе, ребенок никак не получался - было два выкидыша. Наверное, поэтому, боясь, что детей вообще может не быть, она и не сделала аборт от него, нелюбимого. Гриша звонит. Таня подтверждает, что, мол, да, это в тот раз. Она не возражает, когда Громов начинает ей помогать: привозить продукты, деньги, выгуливать ее, таскаться с ней по врачам - беременность протекала довольно тяжело, но никакого возврата к прежним отношениям - это она оговорила сразу. А Громов счастлив уже тем, что видит ее, что чувствует, как шевелится в животе его ребенок. А остальное потом, со временем, Бог даст, наладится.

Родилась девочка, назвали Юлькой. Когда ей исполнилось полтора годика (к тому времени отставной возлюбленный уже понял, что ничего не наладится, что ему разрешено только быть отцом, но не мужем), Татьяна отняла и эту радость, сказав, что выходит замуж и уезжает в Голландию. И если Громов желает им добра, то подпишет все нужные бумаги, касающиеся дочки, что он не возражает и т. п. Подписал.

В аэропорт, прощаться, ехал словно на ампутацию здоровой ноги, причем без наркоза. Но надо было пройти и через это. Он прижимал к груди сонную Юльку, стоя с любимой и ее "новым" тесным неловким кружком, чуть поодаль от остальных провожающих - родни и друзей.

- Ну, ты тут не грусти, - произнесла Татьяна пустые, никчемные слова, глядя на Громова с жалостью, как и несколько лет назад.

А он мысленно усмехнулся, отметив, что Танькин вкус не изменился: ее голландец был похож на него как брат. Тот, видимо, тоже это заметив, вцепился в руку жены мертвой хваткой, будто боясь, что она передумает и переметнется назад, к бывшему. "Ого! - удивленно подумал Громов. - А ведь он ее любит, и, может, не меньше, чем я! И как ей это удается? И что в ней такого особенного?" Особенное в ней, несомненно, было. Но Гриша всегда считал, что только для него. А вот, на тебе, оказалось, и для другого тоже... Так все и закончилось.

Года два назад, будучи в Амстердаме с выставкой, позвонил Тане. Встретился с ней и Юлькой, посидели в кафе. Говорить особо было не о чем: чужая женщина, чужая восьмилетняя девочка. Простились легко, Громов и не ожидал от себя такой легкости. И лишь в самолете на обратном пути тоска по прежней Татьяне и по дочке, которая уже никогда не будет его, навалились с такой силой, что он загонял стюардессу на предмет выпивки и вывалился в аэропорту в совершенно непотребном состоянии.

Фотографии давно рассыпались по полу, а Григорий все сидел в каком-то полудремном оцепенении, не в силах вынырнуть из накативших воспоминаний. Легкий сухой щелчок по лбу заставил его вздрогнуть и тряхнуть головой, тем самым вернув в настоящее. Вокруг него, суетливо перебирая крылышками и норовя ткнуться в лицо, мельтешила та, из-за которой был устроен весь этот бедлам. Масштабы разгрома хозяин квартиры оценил только сейчас, окинув дело рук своих осмысленным взглядом.

- А не пошла бы ты? - вяло отмахнулся он от бабочки и отправился спать, отгоняя мысли о завтрашнем дне, гостях и предстоящей с утра уборке. Уже засыпая, подумал: "Все верно... Накануне чертова сорокалетия... Такой странный день..."

Разбудил его звонок в дверь. Громов глянул на часы и матюгнулся: полпервого дня. Проспал! Дошлепав до глазка, он увидел искаженные маленьким стеклышком лица "девчонок", всех трех. Они, видимо, договорились встретиться где-то на улице и сюда подгребли уже в полном составе.

- Открывай, открывай, свои, - басила Клавдия, заслышав его шаги.

И вот они, нарядные и благоухающие, розовые с морозца, шурша набитыми снедью пакетами, ввалились в прихожую, поздравляя, целуя и обнимая небритого, заплывшего со сна виновника. При этом Катька незаметно для остальных, но явно для Гриши так потерлась о его ногу, что того в жар кинуло. "Вот же прошмандовка!" - восхитился он.

Дамы тем временем прошествовали в комнаты и в замешательстве остановились.

- Тю-ю-ю! - присвистнула Клавка.

- Ой! - аж присела Катька.

И только Генкина (вторая - неофициальная), обычно молчаливая и сдержанная, промолчала и на этот раз.

Григорий виновато развел руками и начал бормотать что-то оправдательное, мол, выбило меня вчера, сейчас уберу.

- Ну уж нет! - скомандовала Клавдия. - Ты - в ванную, приводишь себя в божеский вид и - за спиртным, водой и хлебом - шмелем. Я займусь наведением порядка, уж не обессудь, если что не туда положу, а девчонки на кухню - готовить, вся жратва у нас с собой. Все ясно? Начали!

Оживая под контрастным душем, Громов в который раз позавидовал Мишке: за такой женой, как за каменной стеной.

Вернувшийся минут через сорок именинник был приятно поражен скоростью преображения его жилища, в котором теперь можно было, не стыдясь, принимать гостей. На кухне все резалось, жарилось и шкворчало. Невозможно вкусные запахи вызвали у заглянувшего туда хозяина обильное слюноотделение, и он вдруг вспомнил, что ни вчера, ни сегодня ничего не ел. Поднялась веселая возня: Гриша пытался ухватить что-нибудь то с одной, то с другой тарелки, его били по рукам, намереваясь выгнать из кухни до полного завершения всех задуманных блюд. Но потом смилостивились, положили целую миску уже готового салата, кусок холодного мяса, налили стопку водки, и себе, и себе, конечно, тоже. Выпили за новорожденного, у которого в желудке сразу приятно потяжелело и потеплело. Настроение резко скакнуло вверх. Он умильно поглядывал на хлопотавших и невероятно стыдился в тот момент не совсем сердечного своего отношения к ним.

Потом раздвигали стол, расставляли посуду, таскали из кухни закуски. К четырем уложились. Громов как раз надевал шикарную, мягкую, темно-серую - под цвет его глаз - рубаху, подаренную девчонками, когда в дверь начали протяжно звонить, стучать, выкрикивать из-за нее что-то невнятное. Ясное дело - мужики явились. Но не одни. За их спинами виднелось нечто светлое, даже сквозь шубу по балетному тонкое и грациозное. После дружеских медвежьих объятий и хлопков Генка (пришедший при полном параде: в белоснежной рубашке и белоснежном же, свеженалепленном, пластыре на пол-лба) представил незнакомку, сначала отведя Громова в угол и нашептав, что, мол, его дальняя родственница, седьмая вода на киселе, приехала на три дня по каким-то своим делам из Новгорода, ничего, что он ее прихватил? И уже потом, громко: "Это Елена. А это наша знаменитость, а сегодня еще и юбиляр". В суматохе Григорий сразу не разглядел Елену. Не разглядел ее и позже, потому что за столом они оказались рядом и ему было неловко, повернувшись на девяносто градусов пялиться на соседку. Однако легкий запах ее незнакомых травяных духов волновал, навевая какие-то смутные воспоминания, возможно, даже из чужой жизни. А когда выбившаяся из простой гладкой прически пепельная прядь случайно коснулась его кисти - Елена склонилась к тарелке - он вздрогнул и почувствовал, как волоски на руке встали дыбом. Однако зацикливаться на этом не было времени: веселье набирало темп. Тосты становились короче, так же, как и паузы между ними. Разговор приобретал мозаичный характер (как в игрушечной трубе, которую надо крутить, наблюдая случайные совпадения стеклышек, отраженные маленькими зеркалами), то становясь общим, то разбиваясь по местечковым интересам, то опять сплетаясь в единый узор.

Часов с шести начали подваливать незваные гости, знавшие о юбилее и решившие зайти "так, символически, на пять минут, только поздравить". Естественно, болтовня о пяти минутах была чистой воды лицемерием, поэтому дом вскоре наполнился приятелями и знакомыми, приятелями приятелей, а также бог знает откуда взявшимися пришлыми девицами, видимо кем-то прихваченными для веселья.

Громов, примерно через полчаса после начала этого нашествия переставший напрягаться по поводу: кого он тут знает, а кого нет, - вдруг увидел пробирающуюся к нему лохматую рыжую башочку и кинулся к ней навстречу:

- Манька!

Они обнялись, при этом светло-рыжие короткие кудряшки уткнулись ему куда-то чуть ниже груди. Потом из-под кудряшек высветились наивно распахнутые глаза, и детский голосок заверещал необходимые в таком случае поздравления и пожелания, а худенькая ручка сунула Грише в карман хрустящий сверток, перевязанный ленточкой.

- Спасибо. Да ладно тебе с поздравлениями, проходи, поешь чего-нибудь, пока еще осталось.

И он потащил ее за стол, бесцеремонно согнав какого-то незнакомца (всем за столом давно уже не хватало места, поэтому организовали что-то вроде фуршета: бери тарелку, накладывай и сваливай туда, где посвободнее). Ребята и их жены, увидев Маню, обрадовались - ее любили. Засыпали вопросами: где она сейчас, как? При этом каждый старался что-нибудь положить на ее тарелку, так что вскоре образовалась гора еды. Маня рассмеялась. А следом и все остальные, потому что улыбка ее была хороша, а смех - словно рассыпавшиеся по гулкой подъездной лестнице мелкие звонкие монетки.

- Опять?! - прохохотала она.

Дело в том, что у Громова, а за ним и у его компании, всегда, сколько они знали Машу, возникало непреодолимое желание ее накормить - такая она была маленькая и худенькая и ассоциировалась у них с вечно голодным блокадным ребенком.

Отправляя в рот еду лилипутскими порциями, она рассказывала, что работает все в том же детском театре, зато недавно снялась в отличном фильме, правда, в небольшом - на две минуты - эпизоде, но так там выложилась, что теперь ее непременно должны заметить, да-да-да, обязательно! и она все-таки будет настоящей большой актрисой и перестанет изображать эти опостылевшие овощи, пионеров и несовершеннолетних проституток - ведь ей уже, слава Богу, тридцать два, сколько можно?! А еще она в том году вышла замуж... "Ну, это же отлично! Поздравляем! А что мужа не привела?", правда уже развелась и сейчас опять в свободном полете.

Маня бодро прочирикала все это тоненьким голоском, продолжая улыбаться, только сама не заметила, как улыбка ее стала грустной.

Маня-Манечка-Маняша, трогательный рыжий звереныш - вторая Гришина жена, возникшая года через два после отъезда Татьяны. Гриша тогда уже почти оклемался, то есть притормозил свой безумный бег по кругу: ежевечерние пьянки, обязательная - каждый раз другая - женщина на ночь, мутное депрессивное утро, и - до вечера - в мастерской. Только не останавливаться, только не думать, только не вспоминать, только не анализировать, прокручивая вновь и вновь, как все могло быть, если бы... Да, в его ДНК уж точно не пробрался ген алкоголизма, иначе спиться бы ему за это время. Ан, нет. И не спился, и выкарабкался, и работы в те годы написал самые лучшие. А появление на своем горизонте женщины-девочки Маняши, веснушчатой, улыбчивой, теплой, воспринял как знак перемены к лучшему. Не прошло и месяца со дня их знакомства, как он сделал ей предложение. Манечка удивленно согласилась, до самой свадьбы не веря, что это не шутка. Брак их продлился полгода и распался ровно по трем причинам. Первая, это то, что Маша - актриса-травести - была бездарна и на сцене выглядела гораздо глупее, чем в жизни. Ее мужу, как человеку искусства, трудно было это вынести.

Вторая - это ее детская, неестественная старательность в постели. Громову иногда казалось, что она ежедневно прочитывает и заучивает наизусть одну из глав "Кама-Сутры" или какого-нибудь пособия по сексу для идиотов, и ночью, ступень за ступенью, ни на шаг не отходя от выученного, демонстрирует это ему, невольно втравляя в нечеловеческие гимнастические эксперименты. При этом на ее лукавой мордашке появлялось выражение ребенка, ждущего похвалы, мол, видишь, что я умею! Григорию же от этой механики было не жарко, не холодно. "Может, она фригидна?" - думал он и пытался растопить, растормошить ее всеми известными ему способами. Но Мария не поддавалась, опять заменяя истинную страсть акробатическими этюдами.

И, наконец, третья, самая главная причина - он не любил ее. Думал, что сможет. Но нет. Ему было с чем сравнивать свои чувства.

На желание Громова развестись Маняша отреагировала относительно спокойно, не заплакала, не удивилась, только как-то сжалась и улыбнулась виновато. Видимо, как бездомная кошка, подобранная в ненастье жалостливым прохожим и принесенная в теплый дом, она так до конца и не поверила, что это навсегда. И изгнание из рая восприняла как должное и подсознательно ожидаемое. Да, хотела стать хозяину полезной, нужной, незаменимой - не вышло. Отсюда и виноватая улыбка, от которой Гриша почувствовал себя последним подонком, зная, что Бог не простит ему этого, что еще сто раз аукнется ему за жалкую, беззащитную ее улыбку. Но решения не изменил.

В общем, они расстались друзьями. Гриша первое время заботился о Мане, как заботился бы о взрослом ребенке: подкидывал той деньжат, вникал в ее проблемы, выводил в свет, присматривая, как отец дочери на выданье, подходящих женихов. На том, что он видит во всех мужиках потенциальных Маниных мужей, Громов поймал себя случайно и очень развеселился такому факту, подумав: "Ну, надо же, дожил!"

Когда же Мария и в самом деле вышла замуж за какого-то не им подобранного режиссера, Гриша почувствовал такое облегчение, словно скинул с себя непосильную ношу. Сознание того, что Машке теперь хорошо, и он больше не причина ее неприкаянности, отпустило мучившее Громова чувство вины. Но ненадолго. Меньше чем через год молодожены развелись. Потом Маняша опять стала женой - на сей раз довольно известного актера, и опять на очень короткий срок.

"В этом году, видать, снова облом, судя по ее рассказам, - думал Григорий, глядя на раскрасневшуюся, весело щебечущую, притягивающую взгляды мужчин, бывшую жену. - Что ж ты, милая, такая невезучая? Что ж никто не может привязаться насмерть к тебе, рыжему, ласковому котенку? Почему мы, мужики, идиоты, любим тех, кто лжет, мучает и уходит?"

- Прости меня, солнышко, - подобрался он, уже хорошо хмельной, к Марии и поцеловал в теплую, пахнущую детским шампунем, маковку.

- За что простить-то?

Но все, в том числе и она, поняли за что, и за столом на несколько секунд возникло неловкое молчание. Выручила Генкина жена, заговорившая о новом фильме с плачущим там без конца Де Ниро. Фильм многие смотрели и радостно кинулись его обсуждать.

А в соседней комнате распоясавшиеся гости терзали музыкальный центр: кто-то ставил понравившийся диск, кто-то тут же заменял его кассетой, кто-то пытался настроиться на любимую радиоволну. Вдруг в этой неразберихе заиграла какая-то пронзительно лирическая мелодия, которую никто не посмел остановить.

- Потанцуем? - прошелестело у левого уха Громова.

Тот поднялся и, подав руку своей белокурой соседке, - ведь это была именно она, - стал протискиваться из-за ярко освещенного стола в ту, музыкальную, с притушенными огнями, комнату. Его большие ладони как-то сразу удобно устроились на ее тонкой талии, ее выбившиеся из гладкой прически-хвостика волоски почему-то оказались наэлектризованными, поднимались, как щупальца, к его лицу и смешно щекотали нос, запах незнакомых духов действовал, как дурман-трава: то ли заставляя забыть что-то очень важное, то ли, наоборот, вынуждая вспоминать что-то давно забытое.

- Что это у вас за духи? - не выдержав, спросил Громов.

- Я не пользуюсь духами, - ответила Елена и подняла лицо. Теперь она смотрела на него в упор длинными, приподнятыми к вискам, глазами цвета бутылочного стекла, причем радужная оболочка была так широка, что белка почти не было видно. Эта странная особенность делала его партнершу похожей на какое-то инопланетное существо.

"Про духи соврала, - подумал Гриша, - но хороша же, черт возьми!" Он продолжал вглядываться в удлиненное, заостренное к подбородку лицо, тонкие, будто слегка поджатые, губы, тонкий нос - вроде бы ничего особенного, и в тоже время - безусловно красива той нестандартной, неоднозначной красотой, которую он особенно ценил в женщинах.

- Модильяни! Ну, конечно же, Модильяни! Как это я сразу не заметил? - Он засмеялся и закружил ее в заводном латиноамериканском мотивчике, зазвучавшем сразу по окончании предыдущей мелодии.

- Тут вы не оригинальны, - рассмеялась и она, без всякого усилия вплетя свое тонкое тело в незатейливый узор гортанных выкриков, растворяющихся в канонаде ударных инструментов.

- Что, неужели говорили?

- И не один раз!

- Громыч! Эй, Громыч! - на него навалились разгоряченные дружки, погрязшие в одном из своих нескончаемых споров. - Ну, подтверди, что Пашка - график, чистый график, живопись ему, как корове седло!

- Не, погодите, каждый имеет право экспериментировать...

- Пусть экспериментирует у себя в сортире, но выставляться-то зачем? Ведь сам себе планку сбивает!

Они потащили его обратно к столу, и там наливали, выпивали, махали руками, кричали. Потом Громов вздрогнул, почуяв духи Елены, закрутил головой, ища ее взглядом, не увидел, побрел по квартире, нашел ее в "музыкальной" комнате, с кем-то танцующей, вернулся к ребятам, почему-то враз помрачневший. На самом деле, ему уже все порядком надоело, хотелось аккуратно свернуть не им затеянный праздник и остаться одному. Или все же не одному? Ох, Гриша, не хитри с собой! Краем глаза заметил собирающуюся уходить Маняшу.

- Погоди, котенок, д-давай я тебе т-тачку поймаю, - вот уже и с дикцией начались проблемы...

- А меня проводят! - игриво ответила Маня, поведя глазом на скульптора Панфилова, вдавившегося в угол прихожей под грузом выпитого.

Этот обаятельный здоровяк имел в своем жизненном багаже четырех оставленных жен с, соответственно, четырьмя же детьми. "Опять не на того ставишь, дурочка", - хотел сказать Григорий, но лишь махнул рукой и потопал в потерявшие четкость очертания комнаты.

Громову снились бесконечные луга и синее небо. Он лежал в душистой высокой траве, сомкнутой над ним шалашиком. Сквозь ажурное переплетение стеблей поблескивало высокое солнце, на которое можно было смотреть, не прикрывая глаза рукой. В шелесте травы ухо улавливало еще какой-то знакомый шелест. Ну, да, конечно же, это бабочка. Наконец-то кончилась тухлая городская зима, и она вернулась к себе, в свой мир. Вот он какой! Бери его, Громов! Что-то еще в этом роде, что-то настолько ласкающее и приятное снилось ему, что, проснувшись, он продолжал улыбаться. Он лежал, раскинувшись, на своем диване и чувствовал себя на удивление хорошо. Он понял, почему ему снилось солнце, - его бра - оно было включено. А вот в кресле... в кресле рядом с диваном, поджав под себя длинные ноги и склонив на плечо светлую голову, спала Елена. Однако, стоило Громову зашевелиться, как она тут же открыла свои странные глаза пришельца, будто и не спала вовсе.

- Привет, - сказала она и засмеялась, видно, такое глупо-удивленное лицо смотрело на нее. Тихий этот смех показался Грише продолжением сна, и он засмеялся в ответ:

- Как это вы решились остаться? - и тут же поправился: - Как это вы догадались остаться?

- Меня попросили... Да, в общем, я бы и сама... Но меня попросили приглядеть за вами.

- Я делал что-то не то?

- Ну, не то, чтобы не то... Вы хотели побить Гену.

- Генку?! Он же и так...

- Вот-вот.

- А за что? Нет-нет, погодите, попробую сам догадаться...Он говорил что-нибудь о том, что раньше я творил искусство, а теперь продался и леплю конъюнктуру?

- Именно это.

- Ну, тогда понятно. Вечно нарывается, портретист хренов.

- Вот и тогда вы то же самое сказали, он на вас прыгнул, как обезьянка, но весовые-то категории не равны. Его жена оттащила, а меня попросили вас утихомирить.

- И как же вы это сделали?

- Вот так. - Она подошла, села рядом с ним на диван и прикрыла прохладными, пахнущими луговыми травами ладонями его лоб и глаза. На миг Громов словно бы опять погрузился в сон. Но нет! Теперь он не хотел спать.

- Иди ко мне, - почти беззвучно произнес он, притягивая теплое, податливое тело, уже в этот миг зная, что разочарования, скуки, обыденности не будет.

А потом, когда каждая клеточка его существа... впервые после Татьяны... кричала: "Мое!!!" - он неожиданно для себя сказал ей "люблю" и подумал: "Какой же ты стал старый и слабый, дешевый - нет, дорогой! - конъюнктурщик! Танька, помнится, из тебя это слово клещами вытягивала, а тут... первой попавшейся, почти незнакомой..." Но интуиция шептала, что эта первая попавшаяся - последняя Его Женщина. И, подчиняясь интуиции, он еще раз, вдогонку к случайно вырвавшемуся, как бы отрицая случайность, твердо произнес: "Люблю тебя". "И я..." - услышал в ответ.

Утро выдалось тихим, снежным - нежным. А в большой, просторной комнате на широком диване двое лежали и болтали - обо всем и ни о чем. И это "ни о чем" было важнее всего.

- Знаешь, - хрипловато-тягучим голосом говорила она, поглаживая тонкими пальцами его широкую и мохнатую, как у медведя, грудь, - мой папа, он был летчиком, когда мне было девять лет, взял с собой посмотреть, как прыгают с парашютом - учения у них какие-то были. А потом вдруг спрашивает: "Ну, что, дочь, прыгнешь?" Я та-а-ак испугалась, но ответила: "Да", потому что еще больше боялась выглядеть перед отцом трусихой. Помню, мне долго примеряли какие-то ремни, затягивали их, объясняли, за что дернуть. Отец сказал: "Не волнуйся, я буду рядом". Потом самолет, высота, прыжок, папа прыгнул со мной и какое-то время держал меня за руку, крича сквозь воздушные струи: "Ты летишь, доча! Как птица!" Потом скомандовал: "Дергай!", и только когда парашют раскрылся, отпустил меня. Зачем я тебе все это рассказываю? То ощущение свободного полета, а затем плавного парения я запомнила на всю жизнь, его ни с чем нельзя спутать, так вот сегодня, с тобой, оно повторилось.

"Боже мой, - думал Громов, вспоминая свои прыжки, - Боже мой, и у меня повторилось".

- Расскажи еще что-нибудь о себе.

- Что рассказать? - ...Голос Елены из тягучего стал надтреснуто-ломким, лицо как-то незаметно изменилось: его черты вытянулись, заострились. Губы, которые во время любви распускались экзотическим цветком, наливаясь яркостью и соком, слепились тонкой бледной ниточкой. - Папа вскоре погиб. Глупо так. Вернулся из полета домой раньше времени и застал маму с другим. А он мать очень любил и верил ей. Ну, схватил нож и на любовничка. Тот, естественно, защищаться. Ударил папу. Отец отлетел, головой о косяк - и все. Дело было летом. Я в лагере была. Когда вернулась, сначала ничего толком не понимала, кроме того, конечно, что папа умер. А как, почему... А потом соседи, доброжелатели... в общем, когда тайное стало явным, я мать возненавидела, уехала от нее жить к бабке по отцу.

- А как она сейчас?

- Мать-то? Мужиков меняла да спивалась. Полгода назад умерла. Я ее так больше и не видела, только на похоронах.

- Что, не простила?

- Бог простит, - чужая женщина улыбнулась губами-ниточками, кого-то неприятно напомнив растерявшемуся Громову.

Он тут же вспомнил, кого. Это было во втором классе. Его учительница велела, зафиксировав свое веление в дневнике, "явиться с родителями". Он "явился" только с мамой - папы к тому времени уже не было в живых. Учительница с силой, так что они рассыпались веером, бросила перед матерью на стол кипу его тетрадей по математике, русскому, природоведению. "Вот, полюбуйтесь!" Там было на что полюбоваться: все последние чистые страницы, а то и поля рабочих, исписанных, были сплошь разрисованы и сказочными лесами с фантастическими жителями, и портретами одноклассников, чье сходство нельзя было не признать, и просто фигурками людей и животных. На полях во всей этой красоте отвратительными жирно-красными лебедями плавали двойки.

Сам ученик стоял, вжав голову в плечи, умирая со стыда перед мамой за то, что из-за такого пустяка ее отрывают от главного: тоски по папе. Последний год она почти никуда не выходила, много плакала, подолгу, как старушка, да она в общем-то и стала ею как-то враз из статной молодящейся женщины, сидела у окна, глядя на дорогу, ведущую к подъезду, по которой отец обычно приходил домой. Гриша, бывший любимцем и баловнем, словно надел шапку-невидимку - так свободно мамин взгляд проходил сквозь него.

- Ваш сын плохо кончит, - торжественно произнесла учительница, растянув губы, точно как сейчас Елена, улыбкой-ниточкой.

- Мой сын будет художником, - жестко ответила мать, положив руки на сразу распрямившиеся плечи Григория. И на следующей же неделе записала его в художественную школу, находящуюся на другом конце города. Теперь ей приходилось почти каждый день возить его туда, а после занятий забирать домой, во всяком случае пару лет, пока он не стал ездить самостоятельно. Эти вынужденные поездки вновь сблизили мать с сыном и вернули ее к жизни.

Не успело это мимолетное воспоминание укрепиться в памяти, как Елена уже встрепенулась, взмахнула над ним бледными руками, будто совершая какое-то магическое завораживающее действо, приблизила губы набухшим, готовым распуститься бутоном и томно проворковала:

- Давай не будем о неприятном.

И дальше пошло приятное, очень приятное.

Когда они взглянули на часы, было уже около трех дня. Елена вдруг засобиралась, сославшись на неотложные дела, запорхала по комнате, постепенно закрывая свою наготу совершенно ненужными деталями туалета. Но делала она это так грациозно, что Громов почувствовал себя барином, для которого - единственного - разыгрывался монобалет.

- Слушай, а ведь я даже не знаю, кто ты.

Елена, вздрогнув, застыла, словно застигнутый врасплох зверек, недозастегнув молнию на платье.

- Я имею в виду, чем ты занимаешься, - пояснил Гриша, несколько удивившись такой ее реакции, - ты так двигаешься... Уж не балерина ли?

Женщина сразу расслабилась, и замочек молнии поехал вверх.

- Не-а, никогда не угадаешь.

Громов решил угадать непременно, но пролетел и с художницей, и с учительницей, и с модельером.

- Ладно, не мучайся, моя профессия - играть на арфе.

Ну конечно же! Как это он сразу не догадался?! Это почти нереальное существо, возникшее в его жизни, и не могло заниматься ничем реальным, обыденным. Только арфа. Перед глазами возникла картинка: Елена в полупрозрачном хитоне обнимает раздвинутыми ногами огромный атавистический инструмент, а руками гладит, гладит его, заставляя выпускать спрятанную между струн музыку. Эта картинка оказалась настолько яркой и эротичной, что Гриша почувствовал сильнейшее желание.

- Но на жизнь я зарабатываю другим, - продолжала Елена, уже полностью одетая, - кому сейчас нужна арфа?

- Мне, - ответил Громов, - только до сегодняшнего дня я об этом не знал.

Они засмеялись.

- А на жизнь - чем?

- Ох, это так скучно. Может, после расскажу, ладно?

Потом они долго целовались в прихожей, потом вышли в пушистый снегопад, и Громов поймал для нее машину. И когда машина уже тронулась, он закричал вслед:

- Когда...

Имея в виду, когда они увидятся снова. Подумал, что не знает ни ее новгородского адреса, ни сколько еще она пробудет в Москве. "А, ладно, у Генки все расспрошу".

И, вернувшись, стал названивать Генке. Ответом ему были длинные гудки. Странно. Обычно тот после пьянок "болел" если не весь день, то хотя бы до вечера. Позвонил Павлу - та же история - ни его, ни Катьки. Нехорошее предчувствие завозилось у Громова в районе солнечного сплетения. У Мишки трубку сняла Клавдия, голос у нее был не по-обычному грустный и усталый.

- Привет, Гришунь. А-а-а, да ведь ты еще ничего не знаешь... Случилось, случилось... Мы вчера от тебя вчетвером уезжали в одной тачке: я с Миней и Пашка с Катей. Генку его чуть раньше увезла, он уже совсем никакой был. Пашка впереди сел, мы втроем сзади. Миня придремал у меня на плече, да и я носом клевать начала. А этот болван Павел бодрый сидит, чтоб его черти взяли, и продолжения банкета хочет. Видит палатку, велит водиле тормознуть и выскакивает за пивом. А там к нему подходят штук пять отморозков лет по семнадцать и начинают его мутузить, так, ни с того, ни с сего. Тут Катерина с воплем: "Не троньте, гады, всех убью!"- вылетает из машины и - в самую гущу. Понимаешь, все это в какие-то секунды происходит. Мы с Мишкой пока очухались, пока вылезли (водила, сука, кстати, сразу газу дал), а Катюха уже лежит, глаза закатила, и изо рта струйка крови. Я "скорую" по мобилке вызвала и сижу около нее, не знаю что делать. Эти подонки врассыпную, но наши мальчики озверели, двоих смогли поймать, и ну на них отыгрываться. Тут и менты родные подъехали, и "скорая". Мужиков - всех без разбора - в "уазик", а нас с Катькой в Склиф. Когда везли, я, как заведенная, все куковала: "Она живая? Живая? Живая?" "Пока живая", - говорят. И смотрят так, будто это я виновата. Ну, правильно - старая нетрезвая баба, не уберегла девчонку, - тут Клавкин голос задрожал, и она несколько раз всхлипнула, потом взяла себя в руки и продолжила: - В общем, просидела я в больнице всю ночь, утром мальчики приехали, выпустили их. А на тех сволочей дело завели, там, оказывается, и свидетели какие-то нашлись. А Катюха так в сознание и не пришла. Врач говорит, сильный ушиб мозга, гематома, чем все кончится - неизвестно. Возможно, придется делать операцию, но сто процентов и в этом случае никто не даст. Павел словно окаменел, смотрит в одну точку, двигается как зомби, из Склифа уезжать никак не желает. Я Мишку с ним оставила, а сама вот - домой, ребят проведать и отдохнуть чуток. А недавно туда Гена поехал - Мишке на смену. Такие вот дела, Гришенька.

В приемном отделении больницы Гриша сразу увидел неприкаянную троицу. Он подошел к ним и молча обнял Пашку. Тот посмотрел в его сторону, как мама когда-то - сквозь. К Катьке не пускали, поэтому Громов выглядел глупо и неестественно со своим никому не нужным букетом и апельсинами, - он купил их автоматически, почему-то в голове вертелось, что, мол, неудобно к больному с пустыми руками и неважно, что больной не увидит ни пустых, ни полных рук...

Мишка отвел друга в сторонку и зашептал:

- Она в коме. А этот, - махнул на Павла, - не лучше. Ему, правда, сейчас что-то такое вкололи, успокоительное. Увезти бы его к кому-нибудь из нас, поспать.

И тут же трагически схватился за голову (за Мишкой такое водилось: в минуты особого волнения он как бы начинал актерствовать и всегда переигрывал, однако близкие знали, что это не актерство и не игра; кто как умеет, тот так и волнуется, - Мишка волнуется вот так):

- Если бы я только не уснул в этой сволочной машине! - Казалось, еще секунда, и он начнет рвать волосы из своей и так уже почти полностью оккупировавшей голову лысины, поэтому Громов непроизвольно схватил его за руку. - Я бы его не выпустил, и ничего бы не случилось!

- Как же, не выпустил бы, - возразил навостривший уши Генка, - еще с ним бы побежал.

- А вот и нет! - по-ребячьи разгорячился Мишка.

- Побежал бы...- раздался лишенный всяких интонаций голос Павла.

Мужики от неожиданности застыли, раскрыв рты.

- Гляди-ка, заговорил, - они смотрели на него, как на чудо, постепенно расплываясь в улыбках.

И хотя тот не проронил больше ни звука, скорбной статуей глядя в никуда, у ребят появилась уверенность: жить будет!

В конце концов удалось уложить Павла в коридоре на больничном диванчике. Дежурной сестричке были вручены цветы и апельсины (вот и пригодились), сделан прозрачный намек на денежное вознаграждение, подсунуты записанные на клочке бумаги все их телефоны. Эти действия сопровождались огромной просьбой позвонить в любом случае, если что изменится.

Едва мужики покинули это печальное место, как свежий (по сравнению с тяжелыми, давящими запахами Склифа) воздух, ворвавшись в их легкие, закружил головы и сбил дыхание.

Все были усталые и подавленные, однако сразу расходиться не хотелось - вместе им сейчас было легче. Не сговариваясь, зашли в первый попавшийся полутемный подвальный бар, взяли по кружке пива и уселись за свободный столик в самом углу заведения. Какое-то время сидели молча, отхлебывая внаглую разбавленный напиток.

- Надо запомнить этот барчик...- наконец подал голос Громов.

- ...чтобы никогда больше...- продолжил Мишка.

- ...случайно в него не зайти, - закончил Генка.

Это разделенная на троих фраза несколько разрядила обстановку, и потек неторопливый мужской разговор, наполненный паузами, вздохами, глубокими затяжками крепких сигарет.

- Да-а-а... - вздохнул Генка, - дела-а-а...

И тут Мишка высказал мысль, которая подспудно вызревала у каждого из них с того момента, как они узнали о несчастье:

- А Катька-то оказалась!.. А мы-то: блядь, блядь... Еще Пашку жалели. Завидовать ему надо было! Ну, слаба на передок... Но ведь герой! Мужика, можно сказать, собой заслонила! Это любовь!

Он сделал большой глоток и сплюнул:

- Тьфу, дрянь какая!

- Интересно, а моя бы так смогла? - задумался Геннадий.

- Которая из? - поинтересовался Гриша.

Генка хотел было разозлиться, но, видно, передумал, на провокацию не поддался - не та ситуация, и миролюбиво протянул:

- Да все-е-е...

- Кстати, - как можно небрежнее задал мучивший его вопрос Громов, - эта твоя родственница - Елена, - она у тебя остановилась? Как ее можно найти?

- Что, зацепила? - ухмыльнулся тот.

- Может, и зацепила, - уклончиво ответил Григорий.

- Видишь ли, дружище, не хочу тебя расстраивать, но тут такая история... В общем, никакая она мне не родственница.

- А кто?

- Да никто. Я ее у твоего подъезда первый раз увидел.

- Понимаешь, - встрял Мишка, - мы идем себе, а у твоего дома она к нам подходит, хорошенькая такая, щечки от мороза горят, зубки от холода стучат (во, блин, стихами заговорил!), видно, ждала долго.

- Короче можете?! - не сдержался Громов.

- А чего короче-то? Вот, собственно, и все. "Ребята, - говорит, - я на его выставке была, мне очень понравилось. Так познакомиться захотелось! Но самой как-то неудобно. Может, скажете, что я с вами, а?" Ну, как такой женщине отказать? Мы и сказали.

- Хотя непонятно, что ей в твоей выставке могло понравиться, - сел на своего любимого конька Геннадий, - сплошная липа, конфетки для иностранцев.

Но Громов словно бы и не услышал последней реплики. Взгляд его отыскал неведомую точку на нелепо разрисованной стене и намертво прилепился к ней. Кулак сжал толстую ручку литровой кружки с такой силой, что костяшки пальцев побелели.

Друзья переглянулись. Мишка поднял и опустил брови, выпучив при этом глаза, как бы говоря, что дело-то, оказывается, серьезное.

А Гриша вдруг резко поднялся и, не оглядываясь, быстро направился к выходу, бросив на ходу:

- Звоните, если что про ребят узнаете. Я дома.

Он бродил по квартире, как пес, жадно выискивая ее следы: вот у зеркала, на ковре, несколько пепельных волосков (он бережно подобрал их), вот, на подоконнике, забытый батистовый платок (спрятал его в карман). И везде, везде царил ее травяной запах. Он удивился: такой слабый, ненавязчивый - и такой стойкий. Она должна вернуться. Он знал это совершенно точно, иначе все, весь сценарий его жизни терял смысл. И он готов ее ждать. Он будет ее ждать.

Громов начал прокручивать в памяти все с самого начала. Как они занимались любовью, о чем говорили. Вспомнилась и неприятная ее улыбка-ниточка, и - по ассоциации - учительница, мать. Как она сказала тогда? "Мой сын будет художником!"? "Мама, мама, я давно уже не художник, так, ремесленник. Прости. И нечего на Генку обижаться. Да я в общем-то и не обижаюсь, только вид делаю". Размышляя об этом, Громов понял, что сейчас больше всего на свете (после того, конечно, как увидеть Елену) ему хочется взять в руки кисть. Сколько времени он уже не писал просто так? Коллажи на актуальные темы имели успех и отлично продавались. С картинами так лихо не получалось. Вот он и перестал в конце концов писать, даже для себя. Последние вещи, в которые были вложены чувства и страсть, выпадали как раз на тот двухгодичный период распада и пьянства, вызванного отъездом Татьяны. Они тогда все разошлись по музеям и частным коллекциям.

Громов кинулся в мастерскую. Он давно уже выкупил под нее соседнюю однокомнатную квартирку. Там, в дальнем углу, под кучей хлама, валялись позабытые кисти, краски, холсты, растворители. Григорий начал было откапывать их, но тут его как молнией шарахнуло: а вдруг она придет, а он - здесь?! Он метнулся обратно, написал в записке, в какую квартиру звонить, тщательно пристраивал бумажку к двери, чтобы, не дай бог, не завалилась куда, и уж только после этого вернулся, несколько успокоился и натянул холст.

А потом забыл обо всем. В его мире на фоне холодного темно-серого железобетонного города отчаянно билась в поисках тепла полубабочка-полуженщина, растерянно глядя с холста продолговатыми, цвета бутылочного стекла, глазами.

Он работал почти до утра, не чувствуя времени и усталости. Поэтому очень удивился, взглянув на часы. И сразу расстроился - она не пришла. Значит, - завтра. Завтра - точно.

Отошел от картины подальше, долго смотрел, остался доволен. Подумал, что такими темпами он завершит ее за день-два.

Дома бухнулся на диван, и тут же прилетела бабочка, как всегда неловкая и суетливая. Громов поймал себя на мысли, что не видел ее пару дней и успел соскучиться. Без обычного раздражения, скорее с непонятной для себя нежностью, смотрел на мелькание бледных крылышек, позволив даже, слегка сморщившись, поиграть ей в любимую игру под названием "тыканье в лицо". Потом, почувствовав, что глаза слипаются, проговорил: "Все, спать!", выключил свет и провалился на такую глубину, на какую не доныривают сны, не достают дневные переживания, не дотягивается время.

Поэтому, проснувшись, подумал, что спал не больше часа. Однако он ошибался, - день был в разгаре. Гриша принял душ, затем заглянул в холодильник, нашел там остатки еды с дня рождения, позавтракал, выпил кофе и почувствовал себя бодрым, свежим и на удивление радостным. С чего бы это? Ну, как же, картина! И Елена! Елена придет сегодня! Потом вспомнил о Катьке, и несколько стушевался, стыдясь своего приподнятого настроения. Позвонил Мише. Тот оказался дома, говорил шепотом. Рассказал, что Катюха без изменений, а Пашку все же удалось недавно привезти к ним, и он только-только заснул. Клавдия с Генычем поехали в больницу, с врачом поговорить, ну и вообще - вдруг что понадобится.

Громов знал, что тоже должен поехать туда, хотя и не понимал смысла этой всеобщей беготни даже не рядом с не приходящей в себя Катькой, которой сейчас все по фигу (к ней до сих пор не пускали), а где-то в вонючих коридорах и кулуарах. Вновь устыдившись, на сей раз своей черствости - ребята-то вон как суетятся, а он как бы в стороне, - он начал нехотя собираться, отрывая себя от картины, которая магнитом тянула в мастерскую, и от женщины, которая могла прийти в любой момент. Опять написал записку, длинную, в ней было сказано и что случилось, и куда он поехал, и когда примерно вернется, и чтобы она обязательно-обязательно! - дождалась его.

Потолкавшись без пользы дела в Склифе, тем самым выразив солидарность и сочувствие, Гриша помчался обратно. Записки на двери не было! Значит, она приходила? Или какой-нибудь идиот снял? Или завалилась куда? Он потоптался на площадке, шаря взглядом по углам, заглянул под свой и соседские коврики. Записки не было. Зашел в квартиру. Оставалось только ждать. Примерно через час, за минуту до того, как Громов готов был сойти с ума от ожидания, в дверь позвонили.

Несколько секунд они стояли молча. Каждый, как рыба, открывал рот, пытаясь что-то сказать. Но так ничего и не сказав, порывисто кинулись друг к другу, словно после бесконечно долгой разлуки, за время которой с ними могло случиться все что угодно, но, слава Богу, не случилось.

Часа через два, когда блаженно улыбающийся влюбленный вновь обрел способность говорить что-нибудь, кроме старых, как мир, слов любви, он спросил:

- Так что тебе понравилось на моей выставке?

- А, уже рассказали? Я так и думала. Честно? Только не обижайся. Ничего. Мне ты понравился.

Но Гриша обиделся. Одно дело, когда ты сам себя реально оцениваешь или дружки-соратники, и совсем другое, когда любимая женщина, перед которой ты хочешь со всех сторон блестеть и переливаться, как павлиний хвост. Слегка надувшись и попыхтев, он опять заговорил:

- Если ты была на открытии, то я не мог бы тебя не заметить.

- Я была там по делу, зашла на минуту, да и поздно - к концу фуршета. Ты был уже хорош и вовсю обхаживал какую-то темненькую девицу.

- И что, я - такой - тебе понравился? - содрогнулся Громов, представив, как, должно быть, отвратительно выглядели со стороны его тогдашние похотливые "ужимки и прыжки".

- Я сразу почувствовала, что ты не такой.

- Я всякий.

- Конечно.

Они ненадолго замолчали. Гриша задумался о странном женском восприятии мира, и провалиться ему к чертям, если он что-нибудь в нем понимал. Он поставил себя на место Елены. Вот он, трезвый, заходит на выставку. Картины ему не нравятся, а в дым пьяная художница вьется вокруг какого-нибудь смазливого парня, откровенно предлагая себя ему. Да его бы пулей вынесло оттуда, чтобы не стошнило!

О чем молчала Елена, он не знал. Но очень хотел знать. Вообще хотел знать о ней все, чтобы она не смогла снова пропасть, оставив его без всяких зацепок. Он хотел было заговорить об этом, но Елена его опередила:

- Я знаю, у тебя должны быть другие вещи.

- Что? - не понял он.

- Ну, другие картины, настоящие. Покажи мне их.

Громов и удивился, и обрадовался, и смутился:

- Знаешь, у меня их нет. Те, что были, - проданы. А потом я долго не писал. Но сейчас... Дня через два-три я покажу тебе кое-что, идет?

- Заметано.

Засмеявшись, они ударили по рукам. Потом Громов все-таки задал свой вопрос, ну, насчет телефона, адреса...

- Скоро, скоро ты все узнаешь, - весело пропела Елена, отправляясь в ванную.

" Ну, уж нет, дорогуша, не скоро, а сейчас, если задумала хитрить - не выйдет!" Проклиная себя и непонятно чем вызванную скрытность Елены, он решился на низкий поступок. Впрочем, если об этом никто не узнает, то не такой уж и низкий. А узнать не должны. Он прислушался: из ванной комнаты доносилось журчание душа и невнятные завывания что-то напевающей под его струями женщины. Крадучись, Гриша подобрался к валяющейся на кресле сумочке. Как вор, озираясь по сторонам, залез в нее, в надежде обнаружить паспорт. При этом брезгливо морщился, думая о себе: "До чего докатился!.. Какая гадость!.." Паспорта в сумке не оказалось, зато, среди всяких женских мелочей валялся небольшой флакончик, от которого пахло луговыми травами. "Все-таки соврала про духи", - умилился Громов, поверивший уже было, что это вправду родной запах ее тела. Однако, раскрыв эту маленькую ложь, не испытал ничего, кроме обволакивающей его изнутри любви.

Когда свеженькая, порозовевшая Елена вошла в комнату, он как ни в чем не бывало, довольный, валялся на диване:

- Мадам, не согласитесь ли вы отужинать со мной в каком-нибудь ресторанчике?

- С удовольствием!

Они поехали в центр, где Громовым давно были облюбованы пара тихих мест с приличной кухней. За ужином говорил в основном Гриша, рассказывая о беде, случившейся с друзьями. Елена внимательно слушала, а потом сказала:

- Мне кажется, нет, я почти точно знаю, что с Катей все будет в порядке.

Выйдя из ресторана, Громов поймал такси. Елена быстренько юркнула на переднее сиденье и стала прощаться:

- Я люблю тебя, позвоню, как доеду...

Но Громов не дал себя провести и тотчас распахнул заднюю дверь:

- Я провожу.

- Да не стоит, я близко живу.

- Вот заодно и посмотрю...

- А, может, давай опять к тебе?

- К тебе, - решительно сказал он, - диктуй адрес.

- Тогда такси не нужно, - сдавшись, еле слышно проговорила Елена.

Обозленный таксист газанул, едва они вышли, обдав их вылетевшим из-под колес грязным подтаявшим снегом.

Они молча шли по узким тихим улочкам, держась за руки. Вернее, он крепко держал ее, словно ожидая, что она может исчезнуть, раствориться в любом темном провале двора, подъезда или переулка. Она действительно жила близко. И минут через десять они поднялись на третий этаж обычной девятиэтажной коробки, неожиданно выскочившей из гармонии любовно слепленных особняков, особнячков и домиков.

Во время этого молчаливого пути Громов пытался объяснить для себя такое странное поведение возлюбленной и не находил иной причины, кроме как желания заинтриговать его, вызвав еще больший интерес. "Дурочка, - пытался телепатировать он ей, - не надо никаких игр, я увяз, мне уже до смерти не выпутаться из тебя!"

- Ну, вот, проходи, - как-то неуверенно сказала Елена, пропуская его в темную прихожую, вошла следом, включила свет.

Григорий прошелся, огляделся. Стандартная однокомнатная квартирка. Стандартная мебель, стандартная отделка, стандартные мелочи - ничего похожего на нестандартную хозяйку. Будто и не ее. "Не ее!" - мелькнула догадка. "Ее!" - ответил травяной аромат, витающий в комнате.

- Чай будешь? - спросила женщина.

Оказавшись в доме, она стала двигаться и вести себя как-то неестественно, словно актер, случайно попавший в чужие декорации.

- Да нет, спасибо. Слушай, а где арфа? - не заметив в комнате инструмента, Громов расстроился: уж слишком ярка была нарисованная им в воображении картинка играющей Елены, слишком хотелось увидеть это наяву.

- Что? Арфа? - рассеянно переспросила та. - Я продала ее полгода назад, мне тогда очень нужны были деньги.

Григорий уже жалел, что настоял на своем и вторгся на ее территорию. Возникшее чувство неловкости мешало подойти и обнять Елену, а о близости и вовсе не могло быть речи. Еще немного походив по комнате, делая вид, что рассматривает ничего не значащие пустяки, он сказал:

- Ну что, я пойду? Только запиши мне свой телефон.

Елена, неприкаянно стоявшая у стены, сразу оживилась:

- Да-да... - и потом, тихо: - Мы ведь увидимся еще?

- Я люблю тебя, - ответил Громов.

Это было единственное, что он понимал даже сейчас.

Дверь за ним захлопнулась. Он закурил и еще немного постоял на лестничной площадке.

Уже собираясь уходить, случайно заметил аккуратно свернутый белый листочек, который был вложен в основание двери и который они, входя, не заметили. Громов развернул его и прочитал: "Девочка, проезжали мимо. Зашли. Не застали. Обязательно позвони. Целуем. Папа с мамой".

Та-а-ак... Голова его пошла кругом. Но вернуться и бросить ей в лицо доказательство ее лжи, не было ни сил, ни желания.

Опустошенный и измученный, он катил по ночной Москве. Приехав, сразу отправился в мастерскую и схватился за кисть, как за спасение. И не зря. Вскоре эта реальность перестала существовать, осталась та, где женщина-бабочка тщетно искала тепла. Картина опустила его, лишь когда была закончена. За окнами светало. У Громова не хватило сил даже на то, чтобы раздеться, - только доползти до дивана.

Днем он узнал последние новости с "передовой", как всегда, от Мишки. Павла, наконец, пустили к Катерине, хотя та все еще оставалась "по ту сторону добра и зла".

- Представляешь, - как обычно, темпераментно, выплескивал Мишка, - я думал, такое только в кино бывает: ему велели с ней разговаривать, вытягивать оттуда - сюда. И Пашка, мы через дверь слышали, болтает, не умолкая, полсуток - не меньше. Это наш молчун-то! Что он ей там говорит, как ты думаешь?

Потом Гриша позвонил Елене. Ее не было. Он начал думать о ней. Если та трагическая история про родителей была придумана, то, судя по всему, у нее было обычное детство. Маленькая благополучная девочка, ходит в музыкальную школу, играет на большой арфе (картинка возникла уже не эротическая, а очень трогательная). Вдруг Громов аж подскочил, на лбу выступил холодный пот: а что, если и арфа - лажа?! Порывшись в записной книжке, нашел телефон старого приятеля-музыканта.

- Привет, Витек. Как дела? Понятно... Слушай, ты в Большом еще играешь? Отлично. А пару контрамарочек сделаешь? Ну, сегодня или завтра. Спасибо, дорогой. Конечно, увидимся. Я к тебе подойду. Ну, давай.

И опять стал названивать Елене. Безрезультатно. Он злился и скучал. Скучал и злился. Где она шляется? Что у нее за дела такие? Чем она живет? Почему сама не звонит? Ничего, он выведет ее на чистую воду! Он все про нее узнает!

Елена появилась дома вечером, часов в одиннадцать. Услышав ее хрипловатый тягучий голос, Громов сразу размяк, как пластилин в теплых ладонях, и вместо заготовленного гневного текста лишь спросил, свободна ли она завтра, если да, то он приглашает ее в Большой на балет. Елена сказала, что с удовольствием, и они договорились встретиться у театра.

Гриша с трудом дождался назначенного часа. Видеть, слышать, дотрагиваться до нее стало необходимостью.

Елена была очень хороша в тот вечер. Длинное черное платье с высоким разрезом по бедру подчеркивало ее точеную фигуру и редкий цвет блестящих прямых волос, на сей раз распущенных и доходящих почти до плеч. Давали "Лебединое озеро". Судя по выражению лица женщины, она вся была там, в мире волшебной музыки и отточенных балетных движений. Громов же изъерзался, ему не было дела до того, что происходит на сцене. У него было два желания: первое - проверить свою догадку и второе - затащить сидящую рядом недоступную красавицу в свою норку и... Наконец, спектакль закончился. Отзвучали аплодисменты, откланялись актеры... Народ начал тянуться к выходу.

- Погоди, - сказал Гриша, - у меня для тебя сюрприз.

Он взял ни о чем не подозревающую Елену за руку и повел к оркестровой яме. Музыканты уже почти разошлись, осталось лишь несколько, никуда не спешащих, да поджидающий их Витек.

- Привет, Громыч, - протянул он руку, а сам восхищенно разглядывал спутницу приятеля.

После необходимой церемонии знакомства Громов нежно подтолкнул женщину к стоящей в углу арфе:

- Лен, умоляю, для меня, сыграй что-нибудь!

Та походила вокруг инструмента, неуверенно дотронулась до струн и беспомощно посмотрела на Громова, в глазах у нее стояли слезы. Гриша почувствовал себя извергом, мучающим ребенка. Как бы спохватившись, он взглянул на часы:

- О, нам пора. Ладно, милая, в следующий раз сыграешь. Спасибо, Витек. Как-нибудь встретимся, посидим. Ну, будь здоров!

Он направился к гардеробу. Елена покорно шла за ним, опустив голову. Но теперь уже Грише удалось ее обмануть. И когда она попалась, думая, что он, видимо, ничего не понял, развеселилась, начала болтать что-то о спектакле, спрашивать о Витьке и даже (вот же наглая!) пожалела, что не удалось сыграть ему - для нее, мол, это было бы большим удовольствием. Так, болтая, они добрались до дома. Громов подвел ее к мастерской и сказал:

- А у меня для тебя еще один сюрприз.

При слове "сюрприз" Елена вздрогнула. "Уж не думаешь ли ты, милочка, что я и сюда арфу притащил?"

- Я хочу показать тебе картину, которую только вчера закончил, - объяснил он, открывая дверь. - Вот, смотри.

Елена долго стояла перед полотном. Громов, волнуясь, ждал. Наконец она перевела взгляд с картины на ее создателя.

- Я знала.

Она взяла правую руку Громова, поднесла ее к губам и поцеловала в ладонь, в самую середину линии жизни. Этот неожиданно вырвавшийся жест смутил обоих. Гриша обнял ее, и какое-то время они стояли молча. Затем так же молча покинули мастерскую.

То, что случилось потом, не было сексом. Это было слиянием, взаимопроникновением на клеточном уровне. Они стали единым целым, они познали мысли и души друг друга сразу - словно заглянув в приоткрывшиеся на миг створки фотообъектива - и навсегда. Они заснули, сплетясь телами и снами.

Разбудили Гришу нежные быстрые прикосновения к его лицу. Он подумал было, что бабочка явилась в неурочное время, но открыв глаза, увидел, что это Елена целует его, едва касаясь мягкими припухшими губами.

- Кто-то говорил мне вчера, что в полдень должен встретиться с заказчиком. Сейчас уже десять, - в ней улыбалось все: глаза, губы, все ее милое, словно светящееся изнутри лицо.

Громов уже и забыл, что счастье может быть таким полным.

- А давай, ты никуда не пойдешь, дождешься меня здесь? - спросил он, перед самым выходом.

- Нет-нет, у меня тоже дела, ненадолго, часа на три, а потом я вернусь.

Им надо было ехать в разные стороны. Поцеловав ее на прощанье, Гриша не сдержался и сказал:

- Ты вернешься и расскажешь мне про все свои дела, и никогда, слышишь, никогда больше не соврешь мне ни в чем!

И тут же пожалел о сказанном: она сразу вся сникла, потухла и голосом послушной ученицы ответила:

- Хорошо.

Елена не вернулась ни через три часа, ни через четыре, ни через пять... Не было ее и дома - Григорий туда постоянно звонил. В конце концов он начал нервничать, кляня себя за прощальную реплику. Не испортил ли он все? Не спугнул ли ее? Но в глубине души был уверен, что после этой ночи разлука им не грозит.

Однако время шло. В полночь он налил себе стакан водки и одним махом выпил его, почти не опьянев при этом. Куда она запропастилась? Где ее искать? Он опять злился и скучал. Скучал и злился. Выпил еще. В голову начали лезть разные дурацкие мысли, невнятные подозрения обретали четкие формы. Громов чувствовал, что сходит с ума. Часы показывали два. И тут прилетела бабочка.

- Явилась, гадина, - пьяно обозлился Гриша, - на свет летишь? Тепла хочешь? Будет тебе тепло!

Он достал с книжной полки малахитовый подсвечник со свечой, поставил его на журнальный столик у дивана, щелкнул зажигалкой, потом выключил бра, и маленький живой огонек, оставшись единственным светилом, затанцевал, извиваясь и маня. Бабочка доверчиво кинулась в его объятия. И через секунду ее обгорелый бескрылый трупик уже валялся рядом с таинственно мерцающим в отблесках пламени малахитом. С Громова мигом слетели и хмель, и злость. "Что же я наделал? - опомнился он. - Зачем?" Ему стало так паршиво, что он заплакал. Заплакал, как плачут мужчины, когда их никто не видит, - не стеснясь, всхлипывая и размазывая кулаками слезы. Он плакал об убитой бабочке и о Елене, думая, что она во всем права, пускай придумывает себе какую угодно жизнь, если ей так нравится. А он будет верить ей. Потому что где грань между реальностью и вымыслом? И какой смысл мучить себя и ее, докапываясь до этой никому не нужной правды? "Ленка, девочка, у нас все будет хорошо. Подругому просто быть не может". Успокоенный такими мыслями, он заснул.

Но и утром Елена не появилась. Позвонил Мишка - Громов кинулся к трубке и изрядно огорчился: ему сейчас хотелось слышать совсем другой голос. Зато новость у того была радостная:

- Катюха пришла в себя, теперь, врачи говорят, быстро должна на поправку пойти. Выговорил-таки ее Пашка!

А где-то через час незнакомая женщина по телефону попросила Григория.

- Слушаю.

- Я подруга Лены, - женщина говорила медленно, - она заезжала вчера вечером ко мне, все о вас рассказывала, потом к вам и поехала, уже ночью, около двух. В общем, машина попала в аварию, двери заклинило, они с водителем не могли выйти, а тут бензобак взорвался... Сгорела Ленка...заживо...

Гриша больше не плакал. Он уже оплакал ее - ночью.

На похороны Елены не пошел - он похоронил бабочку, закопав в горшке единственного прижившегося у него цветка непонятной породы.

ЭПИЛОГ

Теперь Громов редко выставляется, и выставки его имеют слабый отклик. Картину с женщиной-бабочкой он завесил тряпьем и никому не показывает. А по утрам после дружеских попоек все реже просыпается с бабой, и все чаще в ментовке или с пробитой головой...

 
Голосование по этому произведению окончено
Оставить комментарий

поиск

Ольга Борисова

...

 

Публикации в журнале ПРОЛОГ:

КАРМА ХУДОЖНИКА ГРОМОВА. (Проза), 5
 

Просмотров:

Оценка:


© Москва, Интернет-журнал "ПРОЛОГ" (рег. номер: Эл №77-4925 свидетельство № 022195)
При использовании материалов сервера ссылка на источник обязательна тел. +7 (495) 682-90-85 e-mail: fseip@mail.ru