Проза
Проза
Поэзия
Драматургия
Публицистика
Критика
Юмор
Грот Эрота (16+)
Проложек
Нечто иное
Русское зарубежье
Патерик
 

Алиса Чопчик

г. Кишинев (Молдова)

Я – ДЕРЕВО. Я – СТЕКЛО

Повесть.
Продолжение. Начало в №№ 164-165)

ДИМА


Я не любил вечера тем, что в это время оживали страхи и сомнения, просыпалась совесть, фанатично меня терзавшая. В это время проблемы оборачивались катастрофами, решения прятались, и мир казался особенно жестоким. Пытаясь убежать от водопада мыслей, что обрушивались по вечерам, я уходил гулять, с друзьями или в одиночестве. Но сейчас этот ритуал принес только еще большее самокопание.

Москва встречала холодными огнями, прохожие толпой переходили дорогу. Трескалось беззвездное небо, шелестели, хрустели последние листья; ветер подгонял пойти домой, и асфальт покрылся прозрачными горошинами. Я поднял голову и стоял так некоторое время с закрытыми глазами.

Я виноват. Конечно. Конечно, виноват. Зачем же я взял это чертово кольцо?!

Злость, как обычно, стиснула грудь в тугой узел, змея раздражения зашевелилась внутри. Навязчивым образом перед глазами стояла Надя с ножницами в руках, и кровь мелкими струями стекала по ее лицу. Зачем она это сделала? Закричала, а затем заперлась в ванной и попыталась покончить с собой.

В ушах звенел ее панический крик, как она сжимала голову и так сильно стискивала челюсть, что был слышен скрежет зубов.

Надя не сказала, что это я взял кольцо. Не сказала намеренно или забыла? Мне хотелось верить, что забыла: от одной мысли, что тетя Марина узнает об этом, просыпалось желание умереть от стыда, собрать чемоданы и уехать домой.

Никогда еще до этого я не встречался один на один с последствиями, вызванными моими действами. Я забрал то, что мне не принадлежало, забрал у больного человека, и вот он, результат.

Наблюдая за Надей, я осознавал, что являюсь причиной ее истерики, и не мог ничего сделать. Точнее мог, мог сказать, что это я взял кольцо, но не говорил, и от этого было еще тяжелее.

Я вернулся домой в час ночи, когда домашние уже давно легли спать. Тишина почему-то вызвала новый прилив чувства вины. Кровать казалась твердой, бледный от лунного света потолок навевал на размышления.

А что, если тетя Марина расскажет маме?

От этой мысли тело похолодело, и душа вдребезги разбилась о пятки. Сердце подскочило к горлу. Я сел, нервно сжимая и разжимая кулаки. Внутри все кипело от непонятной злости, от отчаянья.

Что я наделал?!

Не нужно было лезть к Наде: ей и так сейчас непросто.

Она плакала. Это воспоминание неприятно отозвалось в груди. Ее глаза не казались безучастными, скорее утонувшими в раскаянии. Надя винила себя в потере кольца, и это ее убивало.

Я думал об этом полночи. Надин крик звенел в ушах, и, закрывая глаза, я видел ножницы в ее руках и неестественно ярко-бордовую, густую кровь, капающую с лезвия.

Едва лучи солнца проникли между плотных штор, я проснулся. Посидев с минуту на краю кровати, я оделся и, захватив гитару, спустился вниз.

Продать гитару было несложно: мой однокашник несколько раз в шутку предлагал купить ее, но, видя с каким воодушевлением он ее расхваливает, с каким жаром наигрывает песенки, я понимал, что он предлагает всерьез.

Утонченная, блестящая гитара с нейлоновыми струнами, будто бы созданная для каждого и для тебя специально, выглядела еще прекрасней в неумелых руках покупателя. Когда мы с ним распрощались, грудь сдавило от восхищения и от тоски по тому, что больше не оживет под моими пальцами, не заиграет и не создаст новую вселенную звуков.

Тетя Марина чистила ковер, когда я вернулся. Она не взглянула на меня и не ответила на приветствие. В доме пахло чистящим средством, на втором этаже доносился гул от стиральной машины. Я поднялся к себе и рухнул на кровать. Серая выцветшая погода за окном была под стать настроению. Чуть полежав, я поднялся, подумал о том, как правильней будет вернуть кольцо, которое я успел выкупить, и заглянул в комнату Нади.

В доме не было комнаты грязнее, чем ее: вещи валялись на полу, на столе, вываливались из шкафа; постельное белье давно надо было сменить, с кровати свисала скомканная простынь; повсюду были разбросаны кульки из супермаркетов, грязная посуда лежала на столе и по углам.

Надя сидела в обнимку с огромным плюшевым хомяком и что-то шептала. Завидев меня, она закричала убираться и отвернулась. Я не спеша подошел к ней и сел на корточки, протянув кольцо. Когда она заметила его, замерла и замолчала, сильнее прижав игрушку к груди.

– Смотри, что я нашел.

Я взял Надю за руку и медленно, внимательно глядя ей в глаза, одел кольцо на ее указательный палец.

– Ты, видимо, уронила его, когда помогала маме убирать, или когда уснула на диване, помнишь, ты уснула? А, впрочем, это неважно совсем, где ты потеряла. Главное, что…– я замолк, заметив отстраненное лицо Нади. Она всегда казалась такой, когда ее кто-то не понимал.

– Знаешь, что, – сказал я, подумав, – не буду тебе врать. Это я взял твое кольцо.

От Нади не было никакой реакции, и я решил, что она и так это знала.

– И я хочу попросить тебя о помощи, – продолжил я. – Ты ведь мне поможешь?

Некоторое время она не реагировала, но затем неожиданно улыбнулась и кивнула.

– Ты не говори тете Марине, что это я взял кольцо, ладно? Вообще ей ничего не говори. А когда она заметит его на твоем пальце, скажешь, что ты нашла его под кроватью. Договорились?

Надя ласково коснулась кольца и, улыбнувшись, закивала головой.

Я уже хотел уйти, но она схватила меня за руку и сказала:

– Скажи им убираться.

– Кому?

– Говорящим куклам. Голосам безголовым. Всем.

Я снова присел рядом с ней и спросил:

– Почему ты их слышишь?

– Они забрались в голову вместе с наркотиками. Я потерялась, обернулась серой мышью, но наркотики не помогли мне стать человеком. Они принесли голоса и забрали доверие отца. Я мертвая, да?

– Что? – от удивления я рассмеялся, но быстро замолк и спросил:

– Нет, конечно. Ты живая, как и я.

Надя покачала головой:

– Мне говорят, что голосов в голове не существуют, но они существуют, я их слышу. Мне говорят, что я жива, и как же мне этому верить? В нитках кукол нет правды. Правда в крови, они как бусы, но бусы я давно порвала.

Ее глаза перестали видеть меня, и она снова зашептала какие-то слова, нервно дергая головой. Я смотрел на нее, и отчего-то грудь сдавил поток жалости и грусти, и кровь прилила к лицу, и я погладил Надю по голове и поцеловал в лоб. У двери я обернулся, подумав, что у меня в жизни есть куда более важные цели, чем деньги.

Я сидел на кухне и пил чай, когда ко мне пришла тетя Марина. Ее лицо ничего не выражало: такое же твердое и непреклонное, даже холодное, но голос задрожал, когда она сказала:

– Надя нашла кольцо. Я была не права, прости. Не надо было на тебя так сразу… сейчас просто такое время, понимаешь?

Я вцепился в чашку, пытаясь скрыть дрожь рук, и пробормотал в ответ:

– Ничего страшного. С кем не бывает.

Тетя Марина кивнула, улыбнувшись. Она замешкалась на секунду, потом села за стол и взяла за руку.

– Ты ведь понимаешь, что стал нам как родной? Конечно, мы знакомы всего ничего. Последний раз я видела тебя в пять лет, у тебя тогда еще нос был не такой… отличительный.

Мы улыбнулись, посидев немного в тишине. Было темно – только лучи, еле пробивающиеся сквозь шторы, золотили собой часть кухни.

– Я не считаю твою маму простушкой. Просто мы с ней разного теста слеплены. Я – сухарь, она – мякоть – так говорила наша бабушка, царство ей небесное.

Тетя Марина улыбнулась воспоминаниям и похлопала меня по руке.

– Ты хороший парень, Дима. Спасибо, что скрашиваешь наши серые деньки в этом доме. Ты принес нам сюда жизнь, и мы… полюбили тебя.

Рука болела от того, как сильно я сжал чашку. Я смотрел в глаза тети, в ее искренние, непривычно нежные глаза, и чувствовал, как рвется душа от мечущейся совести. В горле застрял ком вины, и в ответ я смог лишь прохрипеть:

– И я вас.

НАДЯ

Дождь барабанил в окна, капли покрыли их крапинкой, и порывы ветра с глухим звуком ударялись о них. Просторный кабинет был светлым, несмотря на тучи, грозно нависшие над зданием. Пахло жасмином, но запах этот был навязчивый и приторный, и каждый раз, приходя сюда, я начинала чихать.

Психиатр сидел, откинувшись на спинку кресла, и крутил ручку между пальцами. Он сосредоточенно что-то читал, и брови его время от времени хмурились или поднимались от удивления.

– Ты уже несколько недель не писала в дневнике, почему? – вскоре спросил он, подняв на меня глаза.

Я сидела напротив него, сцепив руки в замок, и думала о крапинках дождя и гусиных мурашках, представляла, как гуси гогочут, бегают из стороны в сторону, покрытые белыми прыщами.

– Надя, постарайся сосредоточиться, хорошо?

Как я могла сосредоточиться, когда так громко чиркала его ручка по страницам, а сам он говорил почти неслышно? Еще я чувствовала вкус облаков на языке, чуяла запах давления, и мурашки гоготали на моем теле.

– Хорошо, – вздохнул психиатр. – Давай тогда поговорим о твоей последней записи. Ты писала о себе в третьем лице, почему?

Он пролистал пару страниц и начал читать:

– «Она ведет себя плохо. Она пугает маму и Диму. Зачем она это делает? Почему ее гнилое сердце еще бьется, и где ее душа? Она говорит, а все просят ее не молчать. Она говорит-говорит-говорит, но ее не слышат».

Психиатр замолчал, перелистал еще несколько страниц и продолжил:

– Или вот: «Реальность похожа на сон, на иллюзию. А вдруг это и есть иллюзия? Куда подевался дом? Лабиринт. О, этот чертов лабиринт! Куклы на нитках и кровавые бусы загнали ее в этот лабиринт... Кто это написал? Это я. Кто я? Ты и я. Это лабиринт. Я не знаю, где выход».

Он снова взглянул на меня и немного помолчал, прежде чем попросить:

– Опиши, что ты чувствовала, когда писала это.

Я молчала, и думала об осьминогах и ручках, представляла, как люди высасывают чернила и пишут, а птицы без перьев. Птицы без перьев не летают, они пишут письма, но не знают об этом… Как же мы живем без душ?

Психиатр поджал губы, как делал всегда, когда раздражался из-за моего поведения, и сказал:

– Надя, пойми, это в твоих же интересах мне помогать. Надо попытаться решить проблему, но для начала ты должна принять мысль о том, что больна, больна шизофренией. Ты должна смириться с этой мыслью и научиться сдерживать психозы. Рецидивы никому не нужны, так ведь? – он улыбнулся. – Если ты поймешь это, если пойдешь на встречу, мы сможем добиться улучшения. Ты понимаешь это?

В этот момент я понимала только то, что болит голова. Мозг набух, заполнил весь череп, и от этого начал давить на кости. Я тронула уши, проверяя, не вылез ли мозг через отверстия, и покачала головой. Глаза тоже болели от давления на них. Мне казалось, что голова вот-вот взорвется, и взяла шарф с колен, а потом повязала его вокруг головы, чтобы хоть как-то удержать кости на месте. В какой-то момент я услышала треск и, испугавшись, что мозг вытечет через эту трещину, затянула шарф потуже.

Психиатр внимательно следил за моими действами, а затем о чем-то начал спрашивать, но я не слушала его.

– …важно понять. Скажи, что ты чувствовала, когда писала последнюю запись? – наконец, услышала я. Мозг продолжал набухать и увеличиваться, но боль притупилась, и я нашла в себе силы сказать:

– Что… что мною кто-то управляет. Скелет стоял за спиной, он пришел за сердцем. А внутри пусто. Дырка.

Я вспомнила те чувства, и они тут же волной накрыли тело. Страх вызвал крупную дрожь, стало холодно, казалось, ветер щупальцами касается лица и волос, забирается под одежду, щипается и кусается.

Я закрыла глаза и замотала головой.

– Шелест его плаща. Я слышу его. Вы слышите его? Такой громкий, как ваше сердцебиение. Шрых. Шрых. И кашляет пеплом.

Я вздрогнула и попыталась отряхнуть пепел с плеч.

– Надя, успокойся. Сосредоточься на моем голосе, – медленно проговорил психиатр. – Ты должна понять, что твои галлюцинации: неприятные запахи, голоса и непонятные звуки – всего этого нет. Они в твоей голове. Ты должна перестать их бояться.

Я была должна. Должна. Должна. Сколько всего я была должна. Я все осознавала, но как я могла это сделать?

Он просто не понимал, не слышал того, что слышала я. Может, этих голосов нет. Но… но как же? Вот они. А где я? Меня нет, есть только эти голоса и мое мертвое, бездушное тельце. А меня – нет.

Он просто не знал. Не понимал. Мне надо было найти себя, найти свою душу и съесть. Тогда не было бы той пустоты. Как пусто внутри…

Я заплакала и засмеялась одновременно. Грудь сдавило, и я стала задыхаться. Так было пусто внутри!

Если я не смогу заполнить эту пустоту, она поглотит мои органы, подумала я.

Психиатр говорил что-то и говорил, а я в это время рвала подкладку сидения, не спеша, чтобы он не заметил, и начала вытаскивать пух. Я набрала его как можно больше и запихнула в рот.

Слезы брызнули из глаз.

Как пусто внутри! Как больно!

Психиатр подскочил и силой заставил выплюнуть пух. Я почувствовала, как пустота стала еще глубже, как она начала съедать изнутри, и я стала метаться и кричать, пытаясь вырваться из чьих-то – я уже не понимала чьих – рук.

Нужно было заполнить эту всепоглощающую пустоту, и я сильнее порвала подкладку, и успела запихнуть в рот пух еще до того, как кто-то сцепил мои руки и увел.

Когда меня дотащили до конца коридора, я обернулась, и увидела психиатра; он стоял, сложив руки на груди, и даже издалека было заметно его озабоченное, расстроенное лицо.

Наконец, промелькнуло осознание происходящего. Очередная госпитализация.

ДИМА

Никогда еще до этого я не видел тетю Марину в таком состоянии: огромные синяки под потухшими глазами, сгорбленная спина, трясущиеся руки. Она сидела в ее отчего-то любимом уродливом кресле, укутавшись в одеяло, но все равно дрожала. Я капал валерьянку в стакан.

– Это я во всем виновата, – сказала тетя Марина, вырвав его у меня из рук.

Я сел рядом на диван и в утешении коснулся ее плеча.

– Она болеет, и госпитализации не обратимы. Ничего ведь страшного не произошло. Ее там вылечат.

– Ничего страшного? – губы тети скривились в насмешке. – Я обещала Наде, что она больше никогда не вернется в больницу, что я этого не допущу. Я подвела ее, свою маленькую девочку.

Тетя Марина скривила лицо в немом плаче и вытерла глаза от накатывавшихся слез.

Я чувствовал себя беспомощным, не в состоянии помочь ее беде, и говорил какие-то бесполезные утешительные слова, которые не могли вызывать в тете ни облегчения, ни надежды.

– Все будет хорошо, – сказал я. – Наде полегчает, вот увидите. Она вернется домой, и все будет как раньше.

– Что будет как раньше? У нее шизофрения, господи!

Тетя Марина дернула плечом, откидывая мою руку, помолчала немного, а потом попросила:

– Дима, возьми, пожалуйста, на кухне в баре вино, две чашки и принеси сюда.

Когда я принес, тетя налила себе и тут же залпом выпила. Я сделал глоток за компанию и сказал:

– Не убивайтесь вы так. Все будет хорошо.

– Ты как всегда само спокойствие, племянничек, – она взглянула мне в глаза и грустно улыбнулась. – А мы ведь с тобой похожи. Никогда бы не подумала, что у моей до тошноты послушной, мягкотелой сестрицы будет такой эгоистичный, прямолинейный сын.

– Эгоистичный? – улыбнулся в ответ я, пытаясь не обращать внимания на то, как на удивление неприятны оказались ее слова.

Тетя Марина хотела что-то сказать, выплюнуть то, что она обо мне думает, но промолчала, продолжая внимательно смотреть в глаза. Потом она отвернулась и тихо заговорила:

– Кажется, будто бы сумасшествие не может тебя затронуть, – тетя невесело засмеялась, словно над собой, затем продолжила: – Оно бывает в фильмах, книгах, у дальних знакомых. Опасность сойти с ума слишком пугающая и оттого призрачная. Я могла бояться, что мою дочь ограбят, изнасилуют, убьют, что она попадет в аварию или станет инвалидом. Но я и не думала, что придется бороться с чем-то настолько неосязаемым.

За окном сверкнула молния, и забарабанил дождь.

– Это безумие стучится к нам в дом, – прошептала тетя.

Оказавшись во владении сумерек, гостиная медленно погрузилась во мрак. Я хотел включить свет, но тетя Марина предложила зажечь пару свечей. В тишине мы просидели еще полчаса, слушая осеннюю музыку, и глядя на пляшущие тени по потолку и стенам, пока тетя не прервала наш безмолвный разговор, почти шепотом заговорив:

– Как-то я попросила Надю прибраться. Я пошла в магазин, а когда вернулась, заметила разбитую вазу на полу. Я начала звать Надю, но она не отзывалась, пока не нашла ее в туалете. Надя сидела на коленях, возле унитаза, в который она засунула букет цветов, и плакала. Я спросила, почему она плачет, и Надя ответила: «Я испугалась, что убила цветы».

Она помолчала, тяжело дыша, а потом добавила:

– Надя неплохая девочка, ей просто не повезло. Она заслуживает счастья. Правда?

Тетя Марина посмотрела на меня, сузив глаза, и поджав в нерешительности губы.

– Да, – ответил я. – Ваша дочь заслуживает счастья.

Тетя улыбнулась. Ее взгляд смягчился, да и она сама вся обмякла, опустив голову на подлокотник, и быстро уснула.

Я подоткнул одеяло и ушел на веранду. Было холодно, и закурить из-за ветра и дождя не удалось, как я ни старался, но уходить не хотелось: прохлада отрезвляла затуманенный тревогой мозг. Черное небо время от времени озарялось молниями, и тогда можно было разглядеть плотные облака, грозно нависшие над городом.

Интересно, подумал я, если бы я не взял у Нади кольцо, попала бы она в больницу? И думала ли об этом тетя Марина, когда недавно с такой неприязнью глядела на меня?

Загромыхал гром, и вместе с ним загромыхало что-то во мне, и я вдруг с горечью осознал, что слова тети о том, что я эгоист, ранили меня только потому, что это правда.

НАДЯ

Когда-то я была человеком. Я училась, принимала решения, имела достоинство. Когда-то я могла рассмеяться, и другие смеялись в ответ, даже если на то не было причин. Когда-то я могла плакать, и другие говорили: «Что случилось? Это пройдет. Ты молода, все еще впереди».

Теперь я – сумасшедшая. А это значит, что я не могу учиться: новая информация долго не засиживается в сломанной черепушке. Я не могу принимать решения, потому что заведомо на это не способна, а если и способна, никто не даст мне на это право; достоинство стерлось, точно подстилка: болезнь вытирала об нее ноги слишком долго и слишком усердно.

Когда я смеюсь, другие уже не смеются в ответ, а настораживаются, и, если я заплачу, они не скажут ничего утешительного.

Сумасшедший смеется? Это потому, что он сумасшедший. Сумасшедший плачет? Это потому, что он сумасшедший. Сумасшедший живет? Это потому, что он больной на голову, и не понимает, что умереть легче, чем продолжать так мучиться. Сумасшедший покончил с собой? Что ж, не удивительно: он ведь сумасшедший!

Но были и те, кто понимали. Понимали смутно и не всегда, но все же понимали. Это были Дима и несколько медсестер и врачей. Это были санитар и одна из уборщиц, мой второй психотерапевт, который умер, попав в аварию. Но их понимание, порой, заставляло чувствовать вину.

Стоило кому-то мне помочь, как Утонувшая Девочка начинала терзать меня, говорить, что я не достойна такого к себе отношения, что не оправдаю их надежд и неизбежно разочарую. Я не такая как мама и папа, я слабая и жалкая, и заслуживаю всего того, что обрушилось на меня.

Хотелось рассказать о том, что я чувствовала, но стоило начать говорить, как слова терялись, их смысл искажался, и то, что я говорила, воспринимали совсем по-другому. Бывало, получалось связать поток слов воедино, и я рассказывала обо всем, что со мной происходило, но потом я узнавала, что не говорила, а просто думала об этом.

С тех пор как оказалась в больнице, я не проронила ни слова. Меня напичкали таблетками, от которых тело стало медленным и непослушным, а мозг заторможенным. При любой возможности я ложилась спать, и, будь моя воля, спала бы сутками напролет. Другие пациенты пугали. Ночью я пряталась под кровать, чтобы они не добрались до меня. Я слышала их крики, стоны, ржание или вой. Иногда я сама оказывалась тем, кто кричит.

Как-то утром мне не хотелось пить таблетки, но язык не слушался, слова смешались в голове, и Утонувшая Девочка в знак протеста не разрешала говорить. Тогда я укусила санитара, пытаясь об этом сказать. Он разозлился, подозвал кого-то, и они повалили меня на кровать, зажали нос, чтобы нечем было дышать. Когда я открыла рот, они запихнули таблетки и сжимали челюсть, пока я не проглотила лекарство.

Днем я не смотрела телевизор, как другие пациенты, не играла в шахматы и не читала. Я скучала по дому, и, глядя в окно, представляла, что там поделывают мама и Дима. Каждый день я ждала, что мама зайдет в палату и скажет, что забирает меня, но я знала, что этого не произойдет, пока мне не станет легче.

В один из таких дней, когда я сидела на подоконнике, постукивая по окну, ко мне подошла санитарка. Из всего персонала она нравилась мне больше всех: несмотря на то, что она была грубой и несговорчивой, я не видела, что бы она делала кому-нибудь больно.

– Не хочешь прогуляться? – спросила санитарка. Она небрежно держала руки в карманах и покачивалась с пяток на носки, туда-сюда, нетерпеливо ожидая ответа. Я кивнула и спрыгнула с подоконника.

– Подожди секунду.

Санитарка подошла к кому-то из персонала и некоторое время о чем-то говорила, потом подозвала меня. Мы вышли во двор и не спеша двинулись вдоль здания. Она достала из кармана пачку сигарет и закурила.

– Как же меня достали все эти жмурики бешеные, – раздраженно сказала она. – Орут, кусаются, слюни пускают.

Санитарка обернулась ко мне, делая затяжку. У нее были белокурые волосы, завязанные в хвост, тонкие широкие губы и раскосые глаза, с прищуром глядящие на меня.

– От тебя жутко воняет, ты знаешь об этом? – она рассмеялась, качнув головой. – Ты симпатичная, жалко, что сумасшедшая. А может, это и к лучшему.

Она опять рассмеялась, выдыхая от смеха дым. Некоторое время мы шли в тишине, потом присели на скамейку вдали от больницы. Мне особенно нравилось это место: из-за деревьев создавался обособленный, приватный уголок, где, казалось, можно было спрятаться не только от врачей, но и от болезни. Про себя я называла его секретным садом.

– Знаешь, – докурив, сказала санитарка, – в этой психушке получше будет, чем в той, в которой я была до нее. Не до что бы тут все сладко, просто нет такого беспредела, как в бесплатной, понимаешь?

Она пытливо заглянула мне в лицо и скривила губы в улыбке.

– А ни черта ты не понимаешь, – раздраженно сказала она, отвернувшись и уставившись на больницу.

– Считает тебя безмозглой, непроходимой дурой, – заговорил Старик из недр черепушки, – Что ж, в этом я с ней согласен.

Я смотрела на свои руки, и в какой-то момент увидела, что одна рука в несколько раз уменьшилась. Приподняв ее, она показалась легче, чем обычно. Я посмотрела на санитарку, заметила ли она это, но та ничем не подавала виду, что удивлена.

Наверное, опять кажется, устало подумала я.

– В той психушке насиловали девушек, – вдруг заговорила санитарка, потупив взгляд. – Не только санитары, врачи тоже. Ты хорошенькая, попав туда, тебя пустили бы по кругу, будь уверена.

Она посмотрела на меня и вздрогнула, словно ужаснувшись от собственных слов, потом достала сигарету и снова закурила.

– Ненавижу эту работу. Если бы у меня не было условки, устроилась бы в приличную больницу и охомутала бы какого-нибудь богатенького старикашку, пусть даже женатого, не зная бед.

Санитарка тряхнула головой, нервно затягиваясь, и почему-то горько рассмеялась.

– Каково это, сойти с ума? Иногда мне кажется, что я сумасшедшая, – она улыбнулась. – Ты хоть понимаешь, что сумасшедшая? Говорят, вы не понимаете.

Сейчас я понимаю, что со мной не все в порядке, подумала я, но не всегда было легко себе в этом сознаться. Слишком страшно принять мысль о своем сумасшествии. Кажется, только подумав об этом, сойдешь с ума еще раз.

Я повыше застегнула куртку и поежилась. Кое-где лежал первый снег, грязный и полу растаявший. Глядя на него, вспомнила, как врачи между собой говорили, что зима обещает быть теплой. Я представила, как к ним приходит Зима в голубой шубке, протягивает руку и, улыбаясь, говорит:

– Обещаю вам, я буду теплой.

Представив это, я рассмеялась. Санитарка недоуменно взглянула на меня, но ничего не сказала.

Некоторое время мы молчали. Холод успел незаметно пробраться к нам под одежду. Санитарка начала топать ногами, пытаясь согреться. Она сказала:

– Надеюсь, здесь никого не насилуют. Еще одного такого зрелища я не перенесу.

Она встала и уже собиралась идти назад, но я неожиданно для нее заговорила:

– Нас насилуют, – прошептала я.

Санитарка замерла, в ужасе открыв рот, и уставилась на меня.

– Нас насилуют, – повторила я. – Заставляют пить таблетки и ходить на трудотерапию.

Ее лицо расслабилось, и вся она словно была узлом и вдруг развязалась. Она облегченно вздохнула и, улыбнувшись дрожащими губами, села обратно. И, казалось, уже не слушала меня, но я продолжала говорить:

– Мы крутимся в колесе от сна до сна. Нам говорят, что мы потом получим желудь, но это неправда. Мы крутимся в колесе, чтобы в итоге желудь получили они.

Я вспомнила Виталика, соседа по палате еще с прошлой психиатрической больницы, считавшего себя журавлем.

Одна уборщица как-то заговорила с ним, и еще долго пыталась ему доказать, что у него нет перьев, клюва и всего того, что есть у журавлей, что у него такие же руки и ноги, как у нее, а она – человек. Но Виталик в ответ лишь улыбался и с гордостью говорил: «Я – журавль».

Одно время нас принуждали работать. Работать с утра до вечера, без продыху, называя это трудотерапией. От нее нам должно было становиться лучше, так мы отвлекались от сумасшествия и сосредотачивались на другом. Но неимоверная усталость, недосып и голод не способствовали выздоровлению.

Виталик часто плакал, он не давал нам спать.

– Мне нужно летать, – рыдал он в подушку. – Мне нужно летать.

Иногда он и вправду пытался летать. Прыгал из одного конца палаты в другой, иногда разговаривал с птицами. Он говорил, что родился человеком, но дьявол вселил в него дух журавля. Я верила ему, пока однажды не услышала, как врач недовольно сказал про него: «Еще один шизофреник», и впервые допустила мысль, что он может быть такой же, как и я, потерянный, испуганный.

Как-то Виталик подошел ко мне и, улыбаясь, сказал, что улетает. Я видела, какой он счастливый, и тоже загорелась отблеском его счастья.

– Жалко, что ты не можешь взять меня с собой, – сказала я.

– Да, – грустно улыбнулся он. – Двоих мне не удержать. Но я буду тебя навещать, хочешь?

– Конечно, хочу! – воскликнула я, запрыгав от нетерпения.

Несколько пациентов начали громко разговаривать. Они играли в шахматы, но один из них опрокинул стол и набросился на другого. Поднялась суматоха, и Виталик прошептал:

– Тише. Пойдем, ты меня проводишь.

Мы незаметно вышли из комнаты и направились по коридору. Он завернул налево и открыл дверь.

– Откуда у тебя ключи? – спросила я.

Виталик не ответил. Мы зашли в просторное помещение. Я уже не помнила, куда именно мы зашли. В воспоминаниях осталось чувство простора и приятной нервозности. Виталик подошел к одному из окон и распахнул его. Здесь не было ни решеток, ни сеток, но мне не показалось это странным, словно так и должно было быть.

Он обернулся и спросил:

– Ты слышишь?

– Что?

– Меня зовут другие птицы. Слышишь их хор? Это Господь их отправил, чтобы они провели меня на небеса. Ты слышишь?

Я ничего не слышала, разве только Старика, который был раздражен из-за «тупоголовости» этого мужика, и Женщина плакала в голове, просила забрать меня отсюда.

– Я буду скучать.

Виталик забрался на подоконник и улыбнулся.

– Взаимно, – сказал он и, бросив напоследок ликующий, теплый взгляд, прыгнул.

Я выглянула из-за окна. Доносились крики и визг, кто-то выбежал на улицу, пытаясь понять, откуда он выпрыгнул. Я смотрела на распластанное тело Виталика, на увеличивающуюся лужу крови у его головы, и улыбалась.

Он улетел, думала я, улетел к другим журавлям. И стало грустно, что он не взял меня с собой. А как было бы чудесно!

Тогда его тело не вызывало во мне никаких сомнений по поводу того, улетел он или нет. Оно мне ничего не говорило. Казалось, я даже не обратила на него внимания.

Но вспомнив это сейчас, я подумала, что Виталик все-таки умер, и, осознав это, заплакала.

– Что с тобой? – взволнованно спросила санитарка. – То смеешься без причины, то плачешь.

Она покачала головой и, приобняв, подняла.

– Пойдем, – сказала она. – Тебе еще ванну надо принять, а то жутко воняешь. Ты в изоляторе сидела, что ли?

Санитарка еще о чем-то говорила, но я не слушала ее. Перед глазами стояла картина – последнее воспоминание о Виталике. О моем единственном друге.

ДИМА

Время шло, день за днем, текло, точно быстротечная река, и меня уносило его течением. Снег горами покрывал Москву, ветер выл, подгоняя домой, серое небо полотном нависло над городом. Незаметно, как подкрадывается охотник к оленю, наступили каникулы, и я уехал в Днепродзержинск повидать родителей.

Я был у них всего неделю, но все эти семь дней будто бы находился в другом месте. Брат о чем-то рассказывал, мама обхаживала, словно я приехал с войны, а не с России; с отцом мы много разговаривали, как обычно бывало в детстве: он вырезал какую-то фигурку из дерева, а я сидел рядом с ним и говорил все то, что лежало на душе. Но мысли неизменно возвращались к Москве, к двухэтажному домику с задернутыми шторами и с беседкой во дворе. Я думал о Наде, о том, как ей там живется в психиатрической больнице.

Я вспоминал наш с тетей визит к ней. Надя была особенно неразговорчивой, вялой и неучастливой. Ее лицо застыло в равнодушии подобно маске, и ничто не выдавало ее эмоций. Тетя Марина тоже молчала, держа Надину руку в своей. Я чувствовал себя неловко, словно был свидетелем чего-то личного.

Надя похудела и осунулась, но выглядела намного опрятней, чем обычно, только небольшие синяки на запястьях вызвали во мне беспокойство.

– Тебя здесь не обижают? – спросил я, и Надя посмотрела на меня таким диким взглядом, каким обычно смотрят на того, кто сказал какую-то ужасную глупость. Она промолчала, а тетя будто бы и не слышала и не видела ничего вокруг.

От этого воспоминания неприятно затрепетало сердце. Мне было жалко Надю, но снова и снова возникало желание убежать от ее несчастья, чтобы оно не коснулось меня. Надино горе продолжало омрачать общее восприятие мира, делать его сложнее и безжалостней. Хотелось помочь ей, но я понимал, что не в состоянии, и это бессилие и вызвало желание сбежать. Сбежать от чувства вины и жалости.

Я вернулся в Москву. Казалось, дом опустел без Нади. Тетя Марина все чаще уходила на работу, пока не стала работать на полную смену. Когда старику было хуже, тетя оставалась с ним на несколько дней. Я следил за домом, готовил и убирал. В те моменты, когда я виделся с тетей, мы или находились в полной, безоговорочной идиллии, или чувствовали такую обоюдную неприязнь, что окна вибрировали от наших криков.

Надя была уже три месяца в больнице, когда наступил мой день рождения. Снег все еще падал с бездонного неба, изо рта шел пар, точно от паровоза, и все словно бы отвергало приближение весны, только она уже чувствовалась в воздухе, и невидимым шлейфом тянулся запах тепла.

Я проснулся раньше обычного и долго лежал в постели, глядя на потолок. Полоса света делила кровать надвое; я видел, как частицы пыли кружились в потоке воздуха: по кругу, вверх, вниз и снова по кругу. В это утро тишина казалась наполненной, она проникала в легкие с каждым вдохом, и после каждого выдоха оставляла вместо себя пустоту. Я чувствовал тишину на вкус, слышал ее голос, а, может, мне только казалось.

Время замерло, я сам замер вместе с ним, и весь мир словно сжался до размеров моей комнаты, и за ее дверью не было ничего кроме тьмы. На мгновение вселенная была мной и комнатой и ничем больше, и я лежал на кровати и дышал тишиной и был бесконечен. А затем это мгновение прошло, и время продолжило без конца стареть, и мир снова стал таких огромных размеров, что комната начала казаться песчинкой в океане.

На кухне пахло блинами, и свистел чайник, выпуская струю пара, чуть слышно бубнили голоса в телевизоре. Тетя Марина сидела за столом и помешивала кофе, задумчиво и немного понуро оперев голову на руку. Заметив меня, она встала и улыбнулась.

– Доброе утро, – сказала она.

– Доброе утро, – ответил я.

Мы стояли друг напротив друга и молчали. Она отвернулась снять чайник с плиты.

– Сколько тебе сегодня? – спросила тетя, помолчав. – Девятнадцать?

– Да.

Она положила тарелку с блинами на стол и достала из холодильника сгущенку.

– Давай поедим.

За окном было солнечно, но я знал, что солнце еще не греет, разве только душу. Мы молча ели, но мне почему-то было так приятно от этого завтрака, словно тетя Марина поздравила меня одним только своим присутствием. Эта мысль удивила меня и даже позабавила. Я невольно улыбнулся, и она, заметив это, улыбнулась в ответ. Я приметил, что тетя отчего-то была расстроена, но ничего не сказал.

Когда мы доели, она встала и ушла в гостиную. Я услышал, как хлопнули дверцы шкафа, и обернулся, когда тетя сказала за моей спиной:

– С днем рождения, Дима.

В руках она держала новенькую сверкающую гитару, еще лучше моей старой. Я встал и, не зная, что сказать, просто стоял и глядел на нее.

– Что рот разинул? Думаешь, мне так легко ее держать?

Тетя Марина скривила губы в насмешке и нахмурилась, сделав вид, что рассердилась. Я виновато улыбнулся и взял гитару. Некоторое время я испытывал молчаливое восхищение, едва касался струн, гладких боков гитары, заглядывал в розетку, будто мог там что-то найти. Я присел на стул и начал наигрывать мелодию, потом остановился, покрутил колки, снова заиграл и снова покрутил. Когда я ее настроил, сыграл мелодию до половины и только потом вспомнил, что не поблагодарил тетю Марину.

Она стояла у прохода кухни, сложив руки на животе. Ее улыбка дрожала на кончиках губ, и выражение лица хоть и оставалось грустным, все же было добрым. Я положил гитару на стул, где сидел, и подошел к ней.

Тетя казалась маленькой, такой, какая она и есть на самом деле, едва достающая мне до плеча. Она запрокинула голову, чтобы смотреть мне в глаза и улыбнулась. Мне показалось, что она сейчас заплачет, и я обнял ее прежде, чем увидеть слезы.

– Спасибо, – прошептал я. – Спасибо.

Не отвечая, тетя обняла меня. Я смотрел на стену перед собой, и думал о том, какой же я эгоист. Это слово опять кольнуло грудь. Было приятно, что тетя подарила гитару, и в то же время совестно.

– Надя не теряла кольца, – сказал я, не имея сил сдерживать комок вины, с каждой секундой растущий в горле, – я взял его.

Тетя отстранилась от меня и вытерла глаза. Я не заметил ее слез, но знал, что она плакала.

– Я так и поняла.

Сначала смысл ее слов не дошел до меня, но, когда дошел, вызвал еще больший прилив чувства вины.

– Почему… почему вы не сказали?

Мое лицо пылало, и в комнате было так жарко, что стало нечем дышать.

– Зачем? – тетя улыбнулась. – Я хотела, чтобы ты сам признался.

– Поэтому вы подарили мне гитару? Чтобы мне стало стыдно?

– Нет. Я подарила тебе гитару, потому что ты любишь играть и потому что ты – мой племянник.

Она коснулась моей щеки и сказала:

– Мы с Надей тебя очень полюбили, но если ты еще раз что-нибудь подобное сделаешь, как с кольцом, поедешь домой. Понятно?

– Понятно.

Тетя Марина улыбнулась, заметив, что я глажу гитару.

НАДЯ

Многие знают, что такое дежавю. Знают это странное чувство повторения, будто ты проживаешь отдельный кусок жизни во второй, а может быть и в пятый раз. Но у этого слова, этого состояния есть нечто противоположное – жамевю.

Когда лечащий врач подвез меня до дома (что было очень мило с его стороны), когда я вышла из машины и впервые после четырехмесячного отсутствия взглянула на дом, я ощутила щемящее, опустошающее чувство жамевю.

Точно незваная гостья, я стояла у ворот и не смела зайти. Казалось, это незнакомый мне дом, и это не моя мама стоит у двери и поспешно сбегает с крыльца. Казалось, эта незнакомая женщина бежит ко мне целую вечность и еще целую вечность держит в объятиях. Казалось, я заняла чье-то место, заняла без спросу, и что сейчас я должна находиться не здесь, а там, в больнице, лежать на деревянной кровати и слушать крики больных или разговаривать с вечно курящей санитаркой.

Но это чувство быстро прошло, и я, наконец, поняла, что дома.

Мама не сказала ни слова, когда обнимала меня. Потом она отстранилась и посмотрела долгим, горящим взглядом, который сказал мне больше слов. Этот взгляд кричал о том, как она скучала и как она сожалеет, и что я ни в чем не виновата.

– Виновата, – сказала Утонувшая Девочка.

– Нет, – подумала я.

Когда мы зашли в дом, Дима стоял у лестницы, держа руку на перилах. Когда наши глаза встретились, он выпрямился и улыбнулся. Его улыбка была радостной, без тени жалости и сожаления. Он тоже ничего не говорил. Так мы и замерли.

Я чувствовала горячую, влажную от вытертых слез мамину руку, как она прижимала меня к себе, словно боялась, что я убегу или испарюсь, или меня заберут назад.

Когда я в последний раз была дома, за окном плакало небо, холод морозил землю и души, и вся природа находилась в каком-то хаосе. В моей голове тоже был хаос, и мысли так же хаотично кружились, как и сухие листья, сорванные ветром.

Сейчас на улице весна. Все еще переменчивая, неспокойная, но все же весна. И впереди меня ждут не морозы, а палящее солнце и зеленые лужайки, карамельное мороженое, прогулки на велосипеде и, конечно же, солнечные зайчики.

Я улыбнулась, хоть мне и хотелось спать от таблеток, и все тело было набито ватой.

На мгновение, показалось, что я и вправду набита ватой, и улыбка сошла с моего лица, сменившись ужасом. Но, увидев, как Дима напрягся, следя за мной, я успокоилась.

Никакой ваты во мне нет, подумала я, только жизнь и сломанные надежды.

– Я приготовила тефтели. Ты все еще любишь тефтели? – сказала мама.

Я засмеялась, и слезы выступили на глазах.

– Ну, наконец-то нормальная реакция, – засмеялся в ответ Дима. Мама хлопнула его по груди, и в этом жесте я заметила привязанность, которой раньше не было.

Жизнь вернулась в прежнее русло. Мне стало легче, и голоса практически не тревожили. Непривычная тишина в голове принесла покой, но иногда я принимала внешние звуки за галлюцинации и пугалась, что психоз возвращается. Потом это прошло. Я до сих пор была странной, как говорил Дима, но вполне адекватной. Почти все время я проводила в беседке, разговаривала с цветами, просто потому, что привыкла с ними разговаривать. Я даже прибралась у себя в комнате под надзором мамы. Хомяка пришлось отнести в стирку, и я просидела возле стиральной машины весь цикл, глядя в барабан, как нос или глаза игрушки с цоканьем ударялись о стекло.

Прошло еще несколько месяцев, когда голоса стали громче. Я всегда знала, что рецидив неизбежен, но расстроилась и опять замкнулась в себе. Утонувшая Девочка снова начала командовать.

Мама была на работе, когда я окончательно и бесповоротно поняла, что мне стало хуже. Мы с Димой сидели на крыльце. Ступеньки были теплыми от солнца, летали бабочки около цветов, и небо было такое голубое, что, глядя на него, болели глаза.

– Я в лабиринте, – сказала я Диме.

Он повернул ко мне голову, сощурив глаза от солнца, и, улыбаясь, спросил:

– Что?

– В лабиринте. Я потеряла дом, а психоз знает, где он. Он найдет его, и мне придется разговаривать с курящей санитаркой.

От воспоминаний о больнице я задрожала и обхватила себя руками. Дима перестал улыбаться. Он сцепил руки в замок и некоторое время молчал, прежде чем спросить:

– Почему ты заболела?

Этот вопрос удивил меня.

– Не знаю.

– Просто мне кажется, что должна быть какая-то причина, ведь так? Ангина появляется из-за холодных напитков, язва – от вредной еды. А шизофрения – болезнь души, и, может, ты довела себя до такого состояния из-за переживаний?

Я отстранилась от него и попыталась уйти, но Дима взял меня за руку и опустил на место.

– Прости, – он улыбнулся. – Я не хотел тебя обижать. Конечно, ты не виновата в этом. Но причина же должна быть?

Он коснулся указательным пальцем моей груди, там, где сердце, и сказал:

– Может, причина здесь, – затем коснулся головы, – а не здесь.

Я смотрела на Диму, пытаясь заглушить голоса в голове, но Старик уже кричал во мне:

– Ох уж эти сосунки! Вечно строят из себя философов!

– Он прав, – сказала Утонувшая Девочка. – Ты виновата в своей болезни.

– Не виновата, – я покачала головой и закрыла лицо руками. – Не виновата. Нет. Нет. Нет.

Дима коснулся моего плеча.

– Эй, – шепнул он. – Ты чего? Я не хотел тебя расстраивать, и не говорил, что ты виновата.

– Сказал. И Утонувшая Девочка сказала.

– Ты слышишь ее голос сейчас? Скажи, что она неправа.

– Она права. Она всегда права. Я виновата.

Весь мир стал таким огромным, а я такой маленькой, что казалось, он раздавит меня.

Я так устала, хотелось тишины, хотелось спокойствия, но безумие не знает спокойствия. А я, похоже, безумна.

Осознание этого принесло неожиданное умиротворение. Я безумна. Не нужно больше тратить силы на борьбу с самой собой.

– Я безумна, – сказала и улыбнулась, закрыв глаза.

Нет, тут же подумала я, не могу я быть безумной! Кем угодно, но только не сумасшедшей!

Утонувшая Девочка молчала, Старик тоже, только Женщина плакала:

– Устала! Как же я устала! Безумным полагается сон!

– Я не говорил, что ты безумна, Надя, – сказал Дима, обняв меня. Он положил подбородок мне на голову и прошептал:

– Расскажи, когда ты в первый раз почувствовала, что с тобой что-то не то.

– О своих чувствах лучше молчать.

– Почему?

– Мысль изреченная есть ложь. Чувства, обернувшись словами, теряют свою силу.

– И все же?

Я закрыла глаза, пытаясь вспомнить. Лицо горело от солнечной ванны, пахло розами и сиренью, и еще чем-то теплым и глубоким, каким пахнет только в начале лета.

– Началось с того, что мама говорила мне: «Я люблю тебя», и я отвечала: «И я тебя», но в голове вдруг, быстро и еле разборчиво, раздавался голос: «Лучше бы она умерла». Мне было обидно, ведь я люблю маму, но… «но лучше бы она умерла». Я не хотела ее смерти, но слова разорвали поводок и стали неуправляемыми. Меня это злило и пугало…

Я рассказала Диме все что чувствовала, видела и слышала. Слова давались с трудом, часто он не понимал их смысл и переспрашивал. Тогда я замолкала и боялась говорить дальше, но Дима подбадривал, уговаривал продолжить.

Я даже рассказала ему, откуда появилась Утонувшая Девочка:

– Она была нашей соседкой. Мы с ней дружили, и она часто приходила к нам домой. Потом она утонула. Я игралась сама, но постоянно думала о ней, даже представляла, что мы играем вдвоем. Иногда мне казалось, что я слышу ее голос. Как-то я порвала мамины бусы, красные бусы. Они в моей крови. Железные красные бусы, острые, как лезвие…

– Надя.

Дима улыбнулся и кивнул, чтобы я продолжала.

– Бусы… бусы были еще бабушкины, мама их любила, но носила редко. На годовщину свадьбы она решила их надеть, но не нашла, потому что я их выкинула. Я сказала маме, что это сделала Утонувшая Девочка.

– Как ее звали на самом деле?

– Утонувшая Девочка.

Дима опять улыбнулся, на этот раз снисходительно, и сказал:

– Продолжай.

– Даже такой тупица, как он, понимает, что ты – тупица, – заворчал Старик.

– Мама поверила и не ругала. Но я-то знала, что это неправда. Этой же ночью я увидела Утонувшую Девочку с опухшим от воды лицом и белыми глазами. Она сказала, что я лгунья и что я – причина всех несчастий.

– Так оно и есть, – сказала Утонувшая Девочка.

– Это была первая галлюцинация, хотя тогда я подумала, что мне это приснилось.

Я рассказала ему о школе, и одиночестве, о попытке сбежать и наркотиках, а Дима слушал и кивал, иногда хмурился, иногда улыбался. Время от времени голоса комментировали то, что я говорю, но в основном молчали, будто им тоже было интересно послушать.

Уже много лет я не говорила так долго и так связно. Я рассказала Диме то, что не рассказывала никому, а когда уходила в сторону, и мысли путались и слова терялись, он помогал найти ниточку смысла, за которую я цеплялась и выбиралась в реальный мир.

Когда пришла мама, Дима сказал, что уезжает на месяц домой, в Днепродзержинск, и попросил разрешение взять меня с собой. Мама была категорически против. От злости она покраснела, и долго говорила о том, какая я беспомощная. Они поссорились, я слышала, как они кричат друг на друга.

– Ей двадцать два года! Она не маленькая! Надя не может всю жизнь быть с вами! – кричал Дима.

– Тебя вообще это не касается! Ты наивный, самодовольный, эгоистичный мальчишка, и ты ничего не понимаешь! – кричала в ответ мама.

Их ругань пугала меня, и я спряталась под кровать.

Дима уехал вечером следующего дня, но я так и не вышла попрощаться с ним.

ДИМА

Я вернулся в Москву в самый разгар лета. В Днепродзержинске кожа успела заметно потемнеть, а губы обветриться, и выглядел я так, словно побывал на море.

Через день я выезжал за город купаться в канале Днепра. Я любил это место за уединенность: впереди, на небольшой возвышенности закрывали деревья, темно-коричневый от ила берег был огорожен пригорком, за которым красовалось крошечное ромашковое поле, а за ним – сосновый лес. Канал Днепра обычно бывал теплым и чистым, и я любил прыгать в него с самодельной тарзанки. Со мной часто бывал брат, звон его детского голоска разносился по округе, и казалось, на сотни километров никого не было кроме нас.

При возвращении в Москву я боялся встречи с тетей Мариной из-за слов, которых наговорили друг другу перед отъездом. Но опасения оказались напрасными: тетя встретила меня довольно тепло, хоть и немногословно, а Надя выглядела намного счастливей, чем месяц назад.

В тот же день после обеда я предложил Наде прогуляться. Тетя Марина отпустила ее, но все равно бросила на меня предостерегающий взгляд, когда мы уходили.

На улице было жарко, несмотря на то, что обед давно миновал. Ряды машин сверкали под оранжевым солнцем, небо, словно пролитый пудинг, окрасилось в несколько цветов радуги.

Мы сели в вагон метро и почти не разговаривали. Надя выглядела смущенной, даже немного виноватой. Когда мы подошли к Воробьевым горам, она повернулась ко мне и сказала:

– Я… я тебя так и не поздравила.

– Ты о чем?

Мы стояли у ограды, откуда была видна «Москва-сити», поблескивающая от отраженных закатных лучей.

– О твоем дне рождении.

Я махнул рукой.

– Не бери в голову.

– Нет, правда, не поздравила, но лучше поздно, чем никогда. Так что вот. Держи.

Надя достала из старой потрепанной сумки, перекинутой через плечо, сверток. Я взял его и улыбнулся. Надя нервничала, поправляла волосы и переминалась с ноги на ногу, избегая моего взгляда. Я развернул сверток. В нем оказалась книга нот, на выцветшей обложке которой было написано «Юному гитаристу». Вряд ли я позже воспользовался бы этим подарком, но то, как Надя волновалась, понравится ли он, растрогало меня.

Я прижал книгу к груди, словно всю жизнь мечтал о такой, и, улыбаясь, поблагодарил.

– Тебе, правда, понравилось? Просто, если нет, я…

– Это очень хороший подарок, Надя. Правда.

Я обнял ее и предложил пойти купить мороженое.

– Я хочу карамельное, – сказала она.

– Ненавижу карамельное.

– Мне все равно.

Я засмеялся, Надя в ответ едва улыбнулась, и мы пошли в противоположную сторону от Воробьевых гор.

Душевные разговоры с Надей стали обычным делом. Я пытался понять, в чем ее проблема, почему она всегда напряжена, будто тугой узел в животе не дает ей расслабиться. Мне казалось, ей станет легче, если она отпустит ситуацию, поймет значение каждой галлюцинации; почему голоса в голове говорят именно это, может, в их обвинениях кроется причина ее болезни?

Я верил, что у Нади есть шанс на выздоровление. Тетя Марина не поддерживала меня. Она злилась и ругалась, когда слышала наши разговоры. Однажды она расплакалась и попросила меня не лезть в Надину душу, не оставлять росток надежды, который обречен на погибель. Но я проигнорировал ее просьбу и в тот же день заговорил с Надей о ее болезни.

– Ты постоянно осуждаешь себя, – сказал я ей. – Это неправильно.

– Я виновата, – сказала она, немигающим взглядом. Мне показалось, что это не ее слова, а Утонувшей Девочки. Как заезженную пластинку, она повторяла их, пока Надя в них не поверила.

– Ты считаешь себя виноватой?

– Да.

– Почему?

Надя посмотрела на меня, потом опустила глаза, разглядывая руки.

– Потому что из-за меня все несчастья. Я показала маме фальшивую монету и сказала, что она настоящая. Я ткнула пальцем в Утонувшую Девочку и сказала, что это она виновата. Папа умер, потому что он переживал за меня. Он был штангой, а я – нет. Но он был не настолько большой штангой, чтобы выдержать нас обоих. Мама несчастна и я несчастна, и Утонувшая Девочка во мне несчастна. Я виновата.

Я помолчал, обдумывая ее слова, а потом сказал:

– Может, тебе стоит извиниться?

– Прости, – не раздумывая, ответила она.

Я рассмеялся.

– Не передо мной.

Мы сидели в беседке, среди цветов. Пахло дождем, оттого, что тетя полила тропинку. От этого было свежо, и все запахи обострились. Лето еще сильнее заиграло во мне, и я улыбнулся, сощурив глаза от солнца.

– Может, тебе надо извиниться перед мамой? – произнес я, не открывая глаза.

– Нет.

– Тебе станет легче.

– Нет.

– Да.

Она качнула головой, отрицая, но я взял ее за руку и еще уверенней повторил:

– Да. Потому что так делают обычные люди, Надя. Они ошибаются и извиняются, а их взамен прощают. Чувство вины нас подталкивает, побуждает извиниться, но не портит жизнь. Оно не должно съедать тебя изнутри. Понимаешь?

– Нет, – Надя расплакалась, закрыв лицо руками. Она вся сжалась, плача так, словно только сейчас осознала, что ей нужно что-то делать для того, чтобы вылечиться.

Вдруг я посмотрел на нее как в первый раз. Я увидел ее вздрагивающие худые плечи, блеклые волосы, собранные в хвост, покусанные до крови ногти. Надя дрожала, ее глаза, устремленные мимо меня, были красными и уставшими, а рука, которую я снова накрыл своей, – потная и холодная.

– Мама плачет каждую ночь, – прошептала она сквозь слезы. – Мама молит бога забрать ее и сделать меня здоровой. Она не верит в бога, зачем она это делает? Зачем она умоляет его на коленях? Она хочет, чтобы я выздоровела, но не верит в это.

– Я верю.

Надя улыбнулась, сначала несмело, но потом ее улыбка стала шире, и она расхохоталась. Мне не понравился этот смех: слишком громкий, отдающий горечью в груди.

– Успокойся, – сказал я.

Надя засмеялась еще сильнее, откинувшись на спинку беседки. Мне стало не по себе, я схватил ее за запястье и тряхнул, повторив:

– Успокойся!

Надя замолчала и снова заплакала.

– Теперь ты разочарован во мне, – сказала она едва слышно.

– Нет, – я замолк, потом сказал, повернувшись к ней:

– Твоя мама как-то сказала мне, что я эгоист. Она неправа. Я был эгоистом. Я был эгоистом, когда приехал к вам. Я был эгоистом, когда жил среди вас первые месяцы, и когда попросил у тебя кольцо. Я был эгоистом, когда не волновался по поводу твоей болезни.

Сначала я думал, что смотрю на тебя без жалости и предубеждения из-за рассудительности, но на самом деле мне было просто все равно. Но я изменился. Я стал меняться, когда увидел твою боль от потери кольца, когда увидел раскаянье в глазах тети, когда, пройдя через муки совести, обрел успокоение в ее прощении.

Чувство вины помогло мне измениться, но я отпустил его, когда оно стало не нужным. Ты должна научиться отпускать ситуацию, прощать себя, когда другие не прощают, и верить в себя, когда другие не верят. Но тебя простит мама, когда ты извинишься, я же в тебя верю и буду верить, если мама уже не способна на это.

Надя закрыла глаза и замотала головой, закрыв уши руками. Она начала бить себя по затылку и плакать то ли от боли, то ли от сказанных мною слов.

– Я извинюсь перед ней, – заплакала она, сползая на пол. – Я извинюсь, обещаю.

Она свернулась в клубок, но больше не плакала. Когда я попытался ее поднять, она оттолкнула меня и попросила оставить ее в покое.

(Окончание следует)

 
Голосование по этому произведению окончено
Оставить комментарий

поиск

Алиса Чопчик

Родилась в 1996 г. Училась в Теоретическом лицее «Dacia». Начала писать с одиннадцати лет в разных жанрах. Участвовала конкурсах "Твоя первая книга", "Белая скрижаль-2012", "Сон", в фестивале «Бессараб�...

 

Публикации в журнале ПРОЛОГ:

Я – ДЕРЕВО. Я – СТЕКЛО. (Русское зарубежье), 167
Я – ДЕРЕВО. Я – СТЕКЛО. (Русское зарубежье), 166
Я – ДЕРЕВО. Я – СТЕКЛО. (Русское зарубежье), 165
Я – ДЕРЕВО. Я – СТЕКЛО. (Русское зарубежье), 164
 

Просмотров:

Оценка:


© Москва, Интернет-журнал "ПРОЛОГ" (рег. номер: Эл №77-4925 свидетельство № 022195)
При использовании материалов сервера ссылка на источник обязательна тел. +7 (495) 682-90-85 e-mail: fseip@mail.ru